Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Казенный кошт — единственная возможность учиться, но чтобы иметь право на стипендию, ты должен быть первым. Не спать, зубрить и зубрить — получить отличные оценки. Быть первым — качество, не присущее им от рождения, в семье подшучивали над выскочками, но ради осуществления мечты стоило развить в себе честолюбие.
Один за другим, сначала братья, потом сестры оказались в петербургских учебных заведениях. Родители помогать, естественно, не могли. Государство помогало тем, что не брало платы за учебу и давало скудную стипендию, которой хватало на хлеб и квас. А еще надо было платить за жилье, покупать учебники, студенческую форму. Впрочем, форму покупали за бесценок — старую, от богатеньких студентов. Сестры ее мастерски штопали, а то и перелицовывали, корпя ночами, в кровь искалывая пальцы, протыкая иголками добротное сукно.
Они были нищи, вечно голодны, но дружны, молоды, и родители были еще живы. Рассорили их революционные идеи, точнее — отдалили Александра, который, единственный, не принял марксистского учения. Он не верил в социалистическую революцию, а верил в промышленную. Сначала нужно с помощью машин избавить людей от черного рабского труда, а потом разбираться, кто каких потребностей заслуживает.
К моменту вынужденного переезда в Омск у Александра остались только брат и сестра. Остальные сгорели в революционной топке — от пуль на баррикадах, от штыков в Гражданскую войну, от тифа. Родители не вынесли последовавших один за другим ударов судьбы, умерли.
Александр познакомился с Еленой, когда заканчивал Технологический институт и уже точно знал, что пойдет работать на Путиловский завод. Там он проходил практику, там его знали и ждали. Безбедное житье было не за горами.
Елена поразила и очаровала его, как если бы он увидел экзотическую бабочку, порхающую на чердаке.
Бабочкой она была скорее ночной — одетая в черно-белое, газовое, струящееся, одуванчик волос и глубокие серые тени, нарисованные вокруг глаз. Чердак — большая комната Елены в родительской квартире (папа — генерал старинного обнищавшего рода, мама — из купчих, томная и постоянно жалующаяся на мигрени). По стенам висела мазня современных художников, в плохо убранной комнате на пыльных плоскостях уродливо кривились пузырчатые скульптурки, в которых с трудом угадывались изогнутые в ненатуральной истоме дамы и мужики, покореженные открывшейся им драмой мысли.
Вся эта ирония по отношению к Елене и ее обители пришла позднее. Когда же Александр Камышин случайно оказался в салоне Елены Прекрасной, он был раздавлен, сражен, убит. В первый вечер что-то малораздельно вякал, ночью плохо спал, притащился на следующий день и в последующие являлся, благо приглашений не требовалось, оглядывался, присматривался.
Елена была неземной женщиной, он таких не встречал и об их существовании не подозревал. Справедливости ради надо сказать, что никто, хоть чем-то похожий на Елену, ему так и не встретился.
Вокруг Елены вертелась декадентская шелупонь. Декадентство (что, кстати, означает «упадничество») было в большой моде. Соревноваться в упадничестве с Елениной свитой Александр не смог бы, даже если бы сильно постарался. Ему претили стишки без рифм с уклоном в кладбищенские настроения, вызывал насмешливую гримасу виолончелист, который в перерывах исполняемой пьесы, языком, длинно высунутым, облизывал инструмент. Александр сдерживал хохот, когда певица, лежащая в гробу, вставала и принималась «о-окать» и «а-акать», не попадая в ноты. В семье Камышина любили и умели петь, знали множество народных песен, классических и душевных, жестоких романсов. Да и в целом полученные в детстве прививки «настоящего, правильного, гармоничного, красивого» и «честного, ответственного, правдивого» не позволяли ему кривить душой. Однако он был умен и нашел свою нишу. Буквально — в комнате Елены имелась полукруглая ниша, он туда поставил кресло, сидел, закинув ногу на ногу, курил, насмешливо щурился.
Декадентов Александр бесил, но Елена не позволяла трогать Камышина:
— Он наш верховный судия! Ах! В шокировании судии есть прелесть вкушения запретного плода.
Если Камышин отлучался и кто-нибудь усаживался в его кресло, Елена трепетно, как птичка, махала кистями:
— Освободите! Немедленно освободите! Там сидит только ОН!
Заснять Елену с ее птичьими взмахами-жестами на кинопленку (тогда еще не было звукового кино) — и покажется она умалишенной, дергающей конечностями. Запиши ее голос на граммофонную пластинку — никто слова не поймет. Тонкий детский голосок, срывающийся в хрипотцу, паузы с подхватыванием воздуха в неожиданных местах, в середине фразы или слова. Всё вместе: облик хрупкой бабочки, вычурные жесты, необычной мелодики речь — сводило Камышина с ума. Не только его — всех, повально. В жестокой, трудной, изматывающей силы и нервы жизни вдруг встретить существо невесомое, не от мира сего — ни от какого известного мира — было восхитительно до щекотки за грудиной. Три года, которые Камышин добивался Елены, его преследовала мысль: «Разве можно ТАКУЮ женщину отъегорить?» А если можно, то это будет он. Он с поступления в гимназию усвоил: надо быть первым.
Единственными людьми, не поддавшимися очарованию Елены, были его сестры и братья. Только потому, что смотрели на Елену как на будущую супругу Александра. Из Елены жена, как из веника балалайка. С другой стороны, они знали, что Александр небыстро принимает решения, а приняв, никогда не отступается и добивается своего.
Обвенчались они в восемнадцатом году. Александр не тешил себя мыслью, что Елена вышла за него по любви. Он обладал профессией, потребной при любых государственных устройствах, имел брата и сестру в большевистском правительстве, а Еленин папа-генерал после удара превратился в растение-клоуна (вот тебе, Саша, приданое). Мама Елены, забыв про мигрени, рванула через Финляндию в Париж, нисколько не заботясь о судьбе дочери и больного мужа.
Александру Камышину роковым образом не повезло с любимыми женщинами. Обе — Елена и Марфа — были фригидны, холодны в постели. Он же ценил женскую страстность и знал, как ее возбудить. С юношества понял, что лучшего, чем женщина, средства от нервного перенапряжения быть не может. Любовницы Камышина были страстными инфернальницами, а любимые женщины — стылыми рыбами.
Через три года после женитьбы Александр созрел для развода. Он и раньше желал бы проститься с Еленой, но бросить жену в лихие времена было бы подло. Тут подоспел НЭП — весной двадцать первого года краюшки подбирали, а осенью молочные поросята в витринах гастрономов на Невском пятачками красовались. Папа-генерал уже преставился, в квартире пятикомнатной Камышин две комнаты от экспроприации-подселения удержал, мигреневая мама слала письма из Парижа с замаскированными приглашениями приехать, но только прихватив ювелирные ценности. Этих ценностей у безалаберной Елены остался жидкий слой в ларце.
Выслушав Александра, который берет развод и уходит, Елена не взметнула руками-крылышками, как он ожидал, а свернулась клубочком в углу дивана:
— Как странно! — с придыханными всхлипами произнесла она. — Сегодня. Когда врач мне сказал. Что беременна. Ты меня бросаешь. Акулина… это наша прислуга недавняя… Как славно, что в жизни бывает недавнее… скучно жить в каменной постылости. У Акулины есть знакомая акушерка… Она меня избавит… Какая из меня мать?..