Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ты откуда знаешь? Ты здесь уже бывал, что ли?
— И не раз.
— И когда ж это ты бывал?
— Когда в тюрьме сидел. Понедельник у нас был днем путешествий. В нашем отделении оказалось несколько французов, это мы их так называли, а на самом деле в их жилах не текло ни единой капли галльской крови, но зато один из них перед войной был послом во Франции, другой изучал историю в Сорбонне, а третий переводил Стендаля и Бальзака. Он мечтал перевести еще Альбера Камю, но, хотя он каждую неделю подавал очередное прошение, чтоб ему разрешили получать книги с воли, разрешения так и не дали. Уж и не знаю, чем директору тюрьмы не угодил Камю. Как бы то ни было, эти три француза устраивали нам экскурсии по Парижу. Каждый вечер по понедельникам они показывали нам очередную достопримечательность — какой-нибудь парижский квартал.
Ну, например, Трокадеро. Ты посмотри на том вот плане, где находится Трокадеро. На востоке, если мне не изменяет память. Историк начинал экскурсию восклицанием: «Глаза закрыть! Мы с вами находимся на Трокадеро». Это большая оживленная площадь с круговой развязкой, а от нее лучами расходятся улицы. Два светлых импозантных здания образуют полукруг — не стану докучать тебе архитектурными подробностями, — в одном, если я ничего не путаю, находится Министерство морского флота, между этими двумя зданиями открывается вид на грандиозную террасу, много больше, чем внутренний двор нашей тюрьмы, мы все затаили дыхание, день ясный, солнечный, и мы глядим прямо на Эйфелеву башню, чугунный остов, выше, чем Товаш, и возведен в честь Всемирной выставки. С такого расстояния башня кажется филигранной, шедевр современного инженерного искусства, а за башней мы видим аккуратный, четырехугольный газон, это Марсово поле, с двух сторон обсаженное деревьями, а позади течет Сена. Мы покидаем террасу по винтовой лестнице, минуя по пути множество террас поменьше. Выходим к подножью Эйфелевой башни. Вблизи она кажется огромной и массивной. Между ее четырьмя опорами влезла бы вся наша тюрьма. По всей площади разбросаны киоски, Эйфелеву башню можно во множестве видов прихватить домой как сувенир: в виде маленькой модели, на шарфах и вымпелах, на почтовых открытках, брелоках и зонтиках. Кто из вас хочет на нее подняться? Хотели мы все. Мы могли подниматься пешком… нет, лучше не надо, фасолевый суп слишком отягощает мой желудок… поднимемся лучше на лифте. Вот билеты для вас всех, встретимся наверху.
Или взять, к примеру, Тюильри. Тут уже посол оказывается в своей стихии. Мы с вами, господа, словно совершаем прогулку по бонбоньерке с конфетами, а вместе с нами — благороднейшие жители этого города. Своей элегантностью парижские дамы превосходят сад. Я отнюдь не собираюсь утверждать, будто природа наделила их большей красотой, нежели наших женщин, но в них от кончика туфельки до шляпки все тщательно продумано, а их походка, их жесты, их манера вести беседу исполнены прелести и шарма. Вот мужчины… тут полное разочарование, роста они маленького, а Тюильри… Ваше сиятельство… давайте вернемся в Тюильри. Тюильри примыкает к Лувру, где мы побывали на прошлой неделе. Как я уже говорил вначале, вы должны себе представить, будто мы совершаем прогулку по бонбоньерке с конфетами. Закладывалось с размахом, широкие аллеи, ухоженный газон. Мраморные статуи словно изваяны из белого шоколада, кусты — словно глазированная вишня, при всем желании даже и представить себе нельзя, сколько веточек скрывается под этой глазурью. А клумбы и рабатки уже сами по себе выглядят как маленькие бонбоньерочки с разными лакомствами всех цветов и форм, если засунуть туда нос и принюхаться, это уже насытит само по себе. А фонтаны — это же засахаренные грецкие орехи, а бассейны — как трюфеля.
Или взять, к примеру, Пер-Лашез, самое большое кладбище города. Где нашло свой последний приют множество великих людей. А переводчик знал все, что вообще можно знать по этому поводу. Об этом, подобном лабиринту, царстве запустения, ржавчины, недр и глубин, зелени, царстве деревьев вдоль аллей, и мха, что пробивается между надписями, и пучков травы, что привольно растет между могилами. Память у переводчика была просто сказочная. Он наизусть знал дорогу к могиле Александра Дюма, мимо астматических склепов, сгорбленных дверей и подагрических статуй, он знал, где покоятся останки Фридерика Шопена, где можно увидеть самые красивые мавзолеи, и, разумеется, он знал также — о чем не забыл бы, даже отсидев месяц в карцере, — где погребен Стендаль. Неподалеку от главного входа, возле некоего критика по имени Сент-Бёв. Переводчик был возмущен. Бессмертный Стендаль — и в такой невзрачной могиле, а этот Гуно, чье имя просто грешно упоминать рядом с именем Стендаля, удостоен места в олимпийском Пантеоне. Пантеон? Мы его завтра посмотрим. Могила Стендаля была описана нам с мельчайшими подробностями, цвет известняка, надпись, соседние могилы, покуда у нас не возникло чувство, будто Стендаль покоится прямо в нашей камере. Мы благоговейно столпились вокруг его могилы и почтили его память. Переводчик приводил цитаты из «Красного и черного», из «Пармской обители», а потом он произнес импровизированный доклад на тему «Стендаль, или Запятнанные одежды свободы».
Нам здесь пересаживаться.
Станция называлась Chatelet/Павильоны. Вообще-то говоря, «станция» не совсем то слово — это была не станция, это был пересадочный осьминог. Бесконечные эскалаторы гудели в нечистом воздухе. Бай Дан рассказывал тем временем о замечательных рыночных павильонах, где богатства окрестных земель, достигнув столицы, через сотни прилавков попадали к тысячам парижан, разносивших покупки по своим на диво изысканным кухням. Все это звучало так заманчиво, что я чуть не высказал вслух желание подняться туда, но передумал, поскольку Бай Дан никому и никогда не позволял вмешиваться в свои планы. Мы свернули в боковой туннель, который выводил прямо на платформу. На углу сидел старый африканец, уперевшись в землю ступнями вытянутых ног и чуть наклонясь вперед. Его пение сопровождалось звуками, которые он выстукивал большим пальцем на каком-то маленьком инструменте. На нем были остроносые красные сандалии и одеяние радужных тонов, солнечные очки, а на голове — вышитая шапочка. На пластиковом пакете перед ним лежали монеты. «Это Griot, — прошептал Бай Дан, — что значит „носитель мудрости“». Пока мы дожидались поезда метро, на экране, сменяя друг друга, мелькали сообщения о джинсах и выборах, о зубной пасте и забастовках. Из дальнего закоулка доносился подвыв электрогитары. А что такое Griot? В нем намешано всего понемножку: певец, воспитатель, поэт, историк, собеседник, советчик, музыкант, знаток законов, хранитель истории. Подъехал поезд, выпустил спешащих пассажиров, кого — вверх по эскалатору, кого — в туннель, потом забрал ожидающих. Двери закрылись. Но поезд не отъехал. Мы сели к окну. Старый африканец продолжал петь и играть без публики.
Поезд стоял у платформы. В ожидании шелестели газеты, глаза какого-то ребенка уткнулись в Бай Дана. Несколько подростков выскочили из туннеля, мимо африканца, они попытались раздвинуть двери нашего вагона, ругались, били ногами в его стену на уровне реклам. Потом они заметили африканца, окружили его, не заговаривая с ним, начали грязно ругаться, его голос стал громче, но пальцы пропустили несколько звуков. Один из подростков — он держался как главарь — вырвал инструмент у африканца из рук и швырнул вдоль перрона.