Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Анекдот хоть куда, – заметил Воейков, – да та беда, что ни один из цензоров наших его не пропустит. Но завтра же я об нем буду беседовать с графом Дмитрием Ивановичем, которому тем, конечно, доставлю немало удовольствия и утехи.
Между тем пять томов роскошного слёнинского, на деньги графа, издания его стихотворений рассматривались гостями, заняв на столе те места, которые были уже свободны от рябчиков, салатов и ростбифа.
– Очень мило то, – говорил Воейков, – что в предисловии издателя этот издатель-неиздатель восхваляет под диктант давшего ему деньги с избытком на издание высокий талант автора, владеющего превосходно всеми родами отечественного языка[603]. Ха! ха! ха!
– А вот, – указал Якубович, – виньетка – лира, и под нею слова: «За труд не требую и не нуждаюсь славы».
– На другом томе, – заметил Карлгоф, – другой эпиграф: «Люблю писать стихи и отдавать в печать». Это очень мило! А в тексте также стихи, которые замечательны своею наивностию; да та беда, что на деле их автор не сдержал обета не отдавать своих стихов в печать и отдавал их очень даже слишком много. Послушайте:
Стихи писать
И их читать
Везде намерен.
И эту часть своей программы автор свято выполнил.
В печать их никогда не буду отдавать —
Не будет и меня никто критиковать,
Я в том уверен.
В последних обстоятельствах автор оказался решительно несостоятелен.
Барон Розен наткнулся на одно стихотворение, в котором Хвостов гласит, будто бы бессмертный Суворов, его дядя, с удовольствием слушал его стихи, когда он, племянник, ему их читал, и выражается так:
Гордись, о муза восхищенна,
Своим бессмертным торжеством!
Герой, которого вселенна
Считает в бранях божеством,
С кем росс против стихий сражался,
Под кем верх Альпов унижался,
Полвека славой кто блистал,
Кто образец мужей великих,
Суворов средь побед толиких,
Как друг, твой мирный глас внимал[604].
– А вот как бессмертный фельдмаршал относился к стихотворениям своего племянника, – сказал барон Розен. – Я слышал это от Василия Андреевича Жуковского и от одного из близких людей к покойному графу Михаилу Андреевичу Милорадовичу. Во-первых, светлейший князь Суворов очень часто в интимном кругу жаловался на мономанию своего племянника, сына родной своей сестры[605], как он его называл, Митюхи Стихоплетова; во-вторых, когда в 1800 году, по возвращении из итальянского похода, князь Александр Васильевич умирал в Петербурге, в Большой Коломне, там, где нынче строится цирк[606], кончавшийся великий полководец в опочивальне своей преподавал предсмертные наставления и советы близким к себе людям, которые входили к нему поодиночке на цыпочках и оставались несколько минут в присутствии духовника, лейб-медика императрицы Марии Федоровны, англичанина Лейтона, и исторически знаменитого камердинера Прошки. Когда вошел к умиравшему Хвостов, тогда еще человек средних лет, и стал на колени, целуя почти уже холодную руку дяди, последний сказал ему: «Любезный Митя, заклинаю тебя всем, что для тебя есть святого, брось свое виршеслагательство, главное, не печатайся, не печатайся. Помилуй Бог! Это к добру не поведет: ты сделаешься посмешищем всех порядочных людей». Граф Дмитрий Иванович плакал, целовал руку умиравшего и вышел тихонько, видя, что дядя закрыл глаза, и заметив жесты врача, который советовал ему удалиться, чтобы не тревожить отходившего ко сну вечному. Когда Хвостов возвратился в залу, где было много лиц, интересовавшихся состоянием здоровья князя Италийского, знакомые подошли к Хвостову с расспросами: «Что князь, как себя чувствует?» – «Увы! – отвечал горюющий племянник, – забывается и бредит!»[607][608]
Из всего этого не подлежащего ни малейшему сомнению ясно, что стихотворение графа Дмитрия Ивановича, греша против законов стихосложения, грешит против правды.
XI
Я с намерением рассказал здесь первую мою пятницу у Воейкова со всеми ее фазами и подробностями, не соблюдая, однако, строгого исторического и синхронистического порядка и представляя собрание разновременных фактов, зараз группированных в одном целом. Это не поденные записки, которые были бы слишком утомительны и скучны, а очерки журнального быта в тридцатых годах.
В течение нескольких лет моих посещений гостиной А. Ф. Воейкова я был свидетелем многих более или менее знаменательных случаев, в которых и мне иногда приводилось играть какую-нибудь роль. Конечно, если б я захотел рассказывать не только то, что видел и слышал по пятницам сам, но и узнавал от других, то мог бы рассказать несравненно более и чрезвычайно расширить рамы моей картины; но это не было бы согласно с принятою мною на себя задачей чисто ретроспективного характера, какой был дан мною в первой моей статье о журналистике и журналистах тридцатых годов, напечатанной в № 4-м журнала «Заря» 1871 года, под названием «Четверги у Н. И. Греча», обратившей на себя некоторое внимание нашей печати. Эти «Четверги» писаны были мною вполне на память или лучше прямо «из памяти» без помощи даже тех кратких записок, какие сохранились в моих домашних портфелях. Но для написания настоящей моей статьи потребовались мне справки, для освежения в памяти если не обстоятельств и случаев, не характеров и портретов, то некоторых чисел, некоторых имен, некоторых извлечений из статей, вписанных некогда в мою агенду и в верности которых я ручаюсь.
Вот опять восемь обращенных на Шестилавочную улицу окон одноэтажного домика ярко освещены, и наружная дверь часто отворяется, чтобы впускать гостей, большею частью приходящих пешком, отчасти приезжающих на извозчиках, поодиночке или вдвоем, всего же меньше в собственных экипажах.
Входим в знакомые нам довольно уютные комнаты и встречаем почти все то же общество, состоящее преимущественно из пишущей молодой и старой братии, под председательством самого хозяина, неразлучного со своим громадным черным неуклюжим париком, со своими очками в золотой оправе, клюкой с грызомою рукоятью, мефистофельскою улыбкой и вальяжным орденом Св. Владимира 3-й степени на шее, не снимаемым, статуса ради, даже в интимном домашнем быту, что имеет свою порядочную дозу странности. Не будем перечислять гостей – мы их знаем.
Когда я входил в гостиную из столовой, мне показалось, что была произнесена моя фамилия кем-то из сидевших, по обыкновению, вокруг большого круглого стола пред длинным и широким диваном, разделенным многими подушками на несколько отделений.
Слух мой меня не обманул, потому что, когда только что вошел я в комнату, Александр Федорович подошел ко мне и сказал:
– Легки, юноша, на помине: мы сейчас только об вас говорили; да и