Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я спокойно выслушал весь этот выговор от Воейкова, который хоть и говорил о необходимости и обязанности скрывать подобные случаи от иностранцев и вообще от высшей публики, и без того недолюбливающей русских литераторов, однако заметно радовался, что именно Полевой, а не он сам, например, был жертвой такого отвратительного проявления самоуправства.
По выслушании всей речи Воейкова, лившейся плавно, против его обыкновения говорить какими-то скачками, я объяснил как ему, так и всей честной компании, что я не нахожусь в достаточно близких отношениях к издателю «Furet», чтоб иметь влияние на напечатание в его газетке тех или других им или его сотрудниками сочиняемых статей. Что же касается до статьи в № 62 о кантонском журналисте, оскорбленном так жестоко самоуправным мандарином Поднебесной империи, то, прочитав ее в воскресном листке и не понимая апологетического ее смысла, я при свидании вчера с г. Сен-Жюльеном узнал от него очень просто, что он, встретясь на Невском с Булгариным, узнал от последнего о происшествии, бывшем будто бы в Москве с Николаем Алексеевичем Полевым, и настрочил нелепую эту статейку по совету и наставлению Фаддея Венедиктовича.
Тогда тотчас посыпались ругательства, как произносимые самим Воейковым, так и другими лицами из числа тут бывших, на Булгарина. В особенности, помнится, бешено отзывался г. Струйский, в котором, как я выше сказал, известно, «Северная пчела» упорно отвергала даже уменье составлять стихи. И при этом он, да и некоторые другие восклицали бывшие тогда не в печати, а на языке почти всей публики стихи Пушкина:
Он Польшу спас от негодяя
И русских братством запятнал[612].
Замечательно, однако, что Воейков, упрекавший меня, как сотрудника «Furet», за напечатание этой статьи, поистине столь неуместной и бестактной, сам чрез свой орган дал ей большую гласность и развил эту гласность, завязав по поводу своей статейки полемику с другими журналами. В этом обмене неприличных выходок газовый вуаль, прикрывавший истину происшествия, ежели только оно точно было, а не выковано клеветой или сплетней, делался все прозрачнее и прозрачнее, пока наконец цензура не приняла мер против излишней тревоги, поднятой по этому случаю журналистикой. Первая статья, напечатанная Воейковым, основавшая весь этот сумбур, была следующая:
О том, что если бы какой писатель за дерзость был побит и княжескою палкой, то сие не придало бы ему ни блеска, ни сияния
В № 62 газеты «Furet» сказано: «Литераторов весьма уважают в Нанкине, первопрестольном граде Небесного Государства; но мандарины (les boyards) до них не охотники: недавно один из них велел своим слугам поколотить (batonner) одного почтенного китайского писателя. Мандарину нельзя будет от стыда никуда глаз показать, а журналист, выздоровевши от батожья, явится еще сиятельнее от низкого с ним поступка неприятеля».
Засим автор русской статьи, будто присланной из Ямбурга, от обер-штер-кригс-комиссара барона Адама Адамовича фон дер Дрейгрюнен-Ундшварценберга, делает различные вопросы, глумится, сомневается в истинной честности китайского литератора, который-де, как известно в Ямбурге, старается представить в дурном виде превосходную придворную историю Поднебесной империи и пр., и пр., и пр., причем употребляет все старания к тому, чтобы сделать флёровый вуаль совершенно дырявым и окончательно прозрачным.
Прямодушный барон Розен, постоянно воевавший с Полевым, хотя когда-то был его сотрудником, в этот вечер выразил благородное сомнение насчет достоверности слуха о побитии палками Полевого, так как слух этот вышел из грязного источника, от Фаддея Булгарина, ненавидящего и Полевого, и Россию.
На это Карлгоф сказал, что он действительно имеет известия из Москвы о том, что Николай Алексеевич болен и не выходит из комнаты; но причина его болезни неизвестна.
– Заболеешь небось и не так, как отдуют батожьями! – воскликнул старик Руссов; а Воейков на это громко захохотал, прибавив: – Передать надо об этом графу Дмитрию Ивановичу, чтоб он апофеозировал батожье. Ха, ха, ха!
Снова кто-то выразил сомнение относительно происшествия с Полевым, сделавшимся жертвой самодурства и нахальства ветхого старика-богача; но Воейков, подняв очки и вперив глаза в сомневавшегося, сказал с обычным своим завыванием и как-то особенно позитивно:
– Я видел официальную бумагу у благодетеля моего Леонтия Васильевича Дубельта. Приказано Полевому быть в статьях осторожнее и не задевать знатных богачей, много жертвующих на государство; а Крезу конфиденциально дано знать, чтоб он не самоуправничал.
Затем разговор принял другое направление, переходя с одного журнала и журналиста на другого, но как всегда вращаясь преимущественно в любезной Воейкову сфере новостей, превращавшихся большею частию в пошленькие сплетни, повторение которых, по истечении сорока лет, не только забавно, но и несколько назидательно, показывая, что ежели нынче мы не занимаемся тем же, то полагать надо, что усовершенствовались нравственно и что прежним проделкам смело можем дать в эпиграф известный стих Грибоедова:
Свежо предание, а верится с трудом![613]
Постоянная тетрадь в виде альбома лежала пред Воейковым на маленьком пюпитре, который выдвигался из его огромного вольтеровского кресла. В тетрадь эту он прилежно вписывал разного рода новости, сообщаемые гостями. Впрочем, это занятие, т. е. записывание новостей, острот и вицов[614] разного рода, разделяли его секретари-волонтеры, которые также имели карманные