Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я одна тебя любить умею,
да на это права не имею,
будто на любовь бывает право,
будто может правдой
стать неправда.
Не горит очаг твой, а дымится,
не цветёт душа твоя – пылится.
Задыхаясь, по грозе томится,
ливня молит, дождика боится…
Всё ты знаешь, всё ты понимаешь,
что подаришь – тут же отнимаешь.
Всё я знаю, всё я понимаю,
боль твою качаю, унимаю…
Не умею сильной быть и стойкой,
не бывать мне ни грозой, ни бурей…
Всё простишь ты мне, вину любую,
кроме этой
доброты жестокой.[56]
Напряжение росло, копилось, нагнеталось день ото дня и вот-вот грозило взорваться сокрушительным взрывом. Пустота не терпит пустоты. Сгущаясь, она неумолимо набирает силы и энергии, способной в один миг породить новую вселенную…, или разрушить вдребезги старую. Что из этого выбора лучше? Один Бог ведает.
– Скажи, ты всё ещё переписываешься с ней? – спросила как-то Нури.
– Да, – ответил Аскольд и сглотнул комок в горле.
– Ну, зачем…?! Почему…?! Ответь, почему…? Зачем тебе это? Чего тебе не хватает? – сорвалась Нюра градом вопросов один безответней другого. И сама же, как это водится у женщин, дала ответы на свои же вопросы. – Конечно, она молодая,… «девочка»,… сексуальная, красивая,… богатая, небось,… может себя подать, преподнести… А я обычная,… старая уже, некрасивая,… растолстела вон, как свинья… Ну, что же я могу поделать?! И так на одной воде сижу, язву вон нагуляла,… всё чтобы похудеть только, чтобы не быть такой толстой…
– Нюра, успокойся, ты вовсе не толстая… и не старая, – попытался Богатов остановить бурю, хотя понимал, что грома и молнии ему не избежать. – Ты чУдная…, правда, ты очень хорошая…, ты мой самый лучший друг, единственный на всём белом свете. А она…, – Аскольд замолчал, задумался, будто воскрешая образ и подбирая к нему слова. Самые обычные, естественные, не ранящие, но способные всё объяснить. – Она вовсе не молоденькая, наша ровесница… и не богатая,… ничего она не способная… преподнести… Она,… она… волшебная… Я не знаю, как это выразить, но… я люблю её, и ничего не могу с этим поделать.
Богатов рассчитывал на понимание. Он говорил сейчас, как ему казалось, с самым преданным, искренним, самым родным и … самым понимающим человеком на всей земле. Годы их совместной жизни, громадный воз сообща накопленного опыта – сына ошибок трудных, – который они неизменно тащили вместе, поддерживая друг друга, являя друг другу и спину, и крышу, и опору, давали ему такую надежду. По крайней мере, он так думал. Однако Аскольд в запальчивости не учёл одного нюанса, маленького, но определяющего однозначность неадекватности реакции оппонента на его слова. Он говорил с женщиной…, с любящей его женщиной, а это превыше всякой логики, всякого понимания, всякого осмысления.
– Да с чего ты взял-то? – исполнилась недоумением Нюра. – Люблю… Ты же её совсем не знаешь, не видел даже никогда. Хороша любовь, ничего не скажешь…
– Иногда чтобы почувствовать в человеке свою вторую половинку, неотделимую часть себя самого, вовсе не обязательно с ним спать. Это ощущение передаётся … иными путями…, начинают вдруг работать другие каналы связи, неведомые доселе.
Аскольд говорил несколько отстранённо, будто ничего кроме благорасположения и участливости его слова не могли вызвать у Нюры, будто ничего иного и помыслить себе было невозможно.
– А я…? А про меня ты совсем не подумал…? Ты же и мне говорил когда-то, что любишь…., ухаживал, добивался, цветы дарил охапками… А теперь что…, в утиль меня, как ненужную, отработанную ветошь?
Голос женщины дрогнул, надломился на каком-то краеугольном слове и завибрировал в унисон учащенному сердцебиению. По щеке покатилась крупная, бликующая в интимном свете ночника слеза.
– Нет, Нюра. Никакой ты не утиль, – попытался Богатов успокоить супругу, и ему казалось, что он верно уловил интонацию, вибрацию её голоса. – Я всё ещё люблю тебя… Но…, но не совсем так…, не так, как ты хочешь. Ты по-прежнему дорога мне,… теперь, наверное, ещё дороже чем прежде… Ты – мой близкий, родной человечек… То, что мы пережили вместе, не забыто,… не может быть забыто,… никогда не сотрётся, не исчезнет из моей памяти… ни из сознательной, ни из душевной. Ты единственный мой друг на всём белом свете, и это неизменно.
– Друг?! – вскипела в негодовании женщина. – Да разве ж с друзьями так поступают?! Разве друзей предают вот так вот, походя?! Разве это допустимо – бить друга наотмашь, да ещё приговаривая при этом, насколько он тебе близок и дорог?! Разве ж такое возможно?! Что-то ты заврался, дорогой…, раз уж бросаешь, предаёшь, так хоть не лицемерь, не лобызай иудиным целованием[57]!
Аскольд замолчал, поперхнувшись новым, ещё не высказанным словом. Иллюзии рассеялись сразу, одним махом и безоговорочно. Он вдруг отчётливо понял, что ему нечего возразить, что любые его слова теперь неизменно разобьются вдребезги о глухую, железобетонную стену обиды и уязвлённой женской самости. Поэтому с языка его сползло только еле слышное, бессознательное, почти пустое.
– Ну зачем так? Ты не права, Нюра.
– Я не права?!!! Я не права?!!!
Женщина больше не сдерживалась. Слова лились из неё потоком: гневным, колючим, диким и стремительным, как орда лихих кочевников, не ведающих ни преград сопротивления, ни жалости, ни милосердия к покорности. Набрав силу и мощь в бескрайней степи, разогнавшись на крыльях её вольного ветра, они неслись теперь лавиной, не в силах остановиться, даже притормозить, оставляя позади себя лишь пепелище.
– Я всю жизнь отдала тебе! У меня было всё – профессия, дом, семья, все перспективы счастливой, спокойной, обеспеченной жизни! То, что ты одним махом взял, как свою собственность, и разрушил, обещая взамен лишь призрачные воздушные замки. И я как дура понеслась за тобой, очертя голову, в надежде быть тебе нужной, полезной, незаменимой!