Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, это правда.
— Так оно вышло и так получилось. В моих собственных глазах это выглядело как насмешка. Только женитьбы мне не хватало! Фаня и дети ушли туда… Я даже не знаю, когда и как. Я потерял всех, всю семью. А тут вдруг меня ведут к свадебному балдахину. Но у них я научился быть пассивным. Это единственное, чему я там научился. Стоишь ты в грязи, а на тебя льется проливной дождь? — Пусть льется. Тебя обзывают? — Пусть обзывают. Тебя бьют? — Пусть бьют. Тебя ведут в печь? — Пусть ведут. Самое тяжкое — это думать, и я научился останавливать мысли. Сначала это трудно, потому что мозг хочет думать точно так же, как желудок хочет переваривать пищу. Но со временем я дошел до такого состояния, что мне стало трудно думать. Я превратился в скота. Даже голод переносишь легче, если не думаешь. Ладно, давай уж лучше поговорим о чем-нибудь повеселей. Как дела у тебя, Грейн?
— Да какие у меня могут быть дела?
— Но что-то ведь с тобой происходило в течение всех этих лет…
Грейн ничего не ответил. Оба они, Герц Грейн и Морис Гомбинер, словно прислушивались к тишине.
2
— У меня, Морис, дела неважны.
— А в чем дело?
— Ты же видишь.
— Какие у тебя претензии к жене?
— У меня к ней нет никаких претензий, только скучно.
— Скучно, вот как? Есть неприятности и похуже.
— Это тяжело. Что такое тюрьма, если не скука? Моя жена стала деловой женщиной. Она сидит целыми днями в магазине. Дети уходят. Да я так и так не могу с ними разговаривать. Здесь, в Америке, между родителями и детьми настоящая пропасть. Особенно у наших евреев. Здесь возраст — это буквально позор. Здесь даже мужчины красят себе волосы, чтобы не выглядеть седыми.
— Кого они обманывают?
— Самих себя. Я не стал богобоязненным. Я далек от этого. Но без Бога скучно. Вера — это единственная сила, удерживающая человека от безумия. Почему мне должно быть скучнее, чем было моему отцу? У него не было ничего, кроме семьи и хасидской молельни. Не было театров, фильмов, радио, газет. Его библиотека, если ее можно вообще назвать библиотекой, состояла из нескольких священных книг. Однако я никогда не слышал, что он жаловался на скуку.
— А с Анной тебе не скучно?
— Пока не скучно. Но это продлится недолго. Я заранее знаю.
— И что ты тогда будешь делать?
— Не знаю.
— Как давно ты уже с ней?
— Неделю.
— Ну-ну, скажи правду.
— Я говорю с тобой искренне, Морис. Я никогда ни с кем не говорю о себе, потому что ни к чему это. Но с тобой я могу говорить. Может быть, потому, что мы разговаривали об этом еще тогда, в Вене. У меня полный дом книг, но мне нечего читать. Беллетристику я не переношу. Я уже в том возрасте, когда выдуманные дела и события не могут меня заинтересовать. Пусть даже появится второй Толстой. От философии меня тошнит. История всегда демонстрирует одну и ту же истину: что род человеческий преступен. Если ты это знаешь, то тебе нечего читать. Я всегда думал, что точные науки интересны. Физика, химия. Но и это скучно. Я последнее время предостаточно начитался про атомы. Если правда то, что пишут, то скука сокрыта уже в самом атоме. Что может быть страшнее крохотного кусочка материи, который никогда не пребывает в покое? Проходят миллионы лет, а электроны всё так же продолжают вращаться вокруг протонов. Старый атом хотя бы пребывал в покое. Новый атом безумен. Он мечется, он беспрерывно трепещет. Он, должно быть, символизирует собой современного человека. Совсем другое дело, если я не верю, что все это правда. Современная наука становится все больше похожей на беллетристику. Возьми, к примеру, теорию квантов. Ты этого не понимаешь, и, боюсь, тут нечего понимать. Это тот же самый старый хаос, как сказано «безвидна и пуста», только без Бога, без духа, витающего над бездной. Что с тобой, Морис? У тебя есть какая-то философия?
— Никакой философии.
— Так что же?
— Н-ничего. Я не думаю.
— Это самое лучшее. Но для этого необходима дисциплина. А как у тебя с твоей женой? Она тебя мучает, да?
— А если мучает, что с того? Каждый человек мучает, если может. Она немножко диковата, но ничего страшного. Она обругает, но потом помирится. Одно плохо: она таскает меня на собрания левых. Но я нашел против этого средство.
— Какое средство?
— Затыкаю уши.
— В прямом смысле?
— Да. Есть такие резинки, которые используют в самолетах. Я сижу и смотрю, как они беззвучно, наподобие рыб, открывают и закрывают рты. Это на самом деле смешно.
— Чем ты занимаешься целый день?
— Она уходит в свою контору, а я готовлю. Не смейся. Ведь надо хоть что-то делать. Я убираюсь, мою посуду, хожу за покупками. Меня уже знают во всех магазинах. Иногда вечером мы с ней идем в кино. Она любит фильмы про гангстеров, а я закрываю во время этих фильмов глаза, меня это не волнует.
— А меня еще волнует. Я не могу выносить их грубости. Здесь толпа захватила культуру. Ты должен иметь какую-то возможность выпустить пар. Иначе можно лопнуть.
— Ну-ну, лишь бы тебя не засовывали в печь.
— В печь не суют, но если открываешь утром газету, то на тебя дышит смерть. Тут не надо заглядывать в книги Мусара,[157] чтобы помнить о смерти. Тебе здесь и так напоминают о ней на каждом шагу со всех сторон: в газетах, в театре, в кино, страховой агент. Я когда-то имел обыкновение ходить с Леей к ее землякам, и там разговаривали об одном: о могилах. Ты не поверишь, но все то немногое еврейство, которое здесь осталось, вращается вокруг cemetery, я хочу сказать, вокруг кладбища.
— Я знаю. У Флоренс тоже есть земляки. Я хожу туда на исходе каждой второй субботы. Когда я пришел туда в первый раз, то увидел, как вышел человек, стукнул деревянным молотком и заговорил о каких-то баксах. Я спрашиваю жену: «Что такое баксы?» Она мне отвечает: «Смерть». Так и проговорили до двенадцати часов ночи. Какой в этом смысл, а?
— Никакого смысла.