Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ближе к вечеру мимо моего ящика провели сбитую наскоро маршевую команду — десятка три, надёрганных из таких же выходцев и наспех пересчитанных по головам, — и в этой серой бредущей колонне я углядел троих своих, тех самых, что шли со мной от самого леса, делили последний сухарь и ни разу за всю дорогу не сели в болото отдыхать без приказа. Одного я узнал по перевязанной грязной тряпицей кисти — он тащил на этой разбитой кисти раненого через всю топь, через бочаги по грудь, и ни единого разу не пожаловался ни на руку, ни на ношу; другого признал по тому, как он по застарелой привычке горбил левое плечо под несуществующей уже, потерянной в трясине винтовкой. Они тоже меня заметили. Конвойный унтер шагал сбоку и гнал их в новую часть, в чужую роту, под чужого офицера, и остановиться им было нельзя. Но, проходя, все трое разом, не сговариваясь, повернули ко мне головы и придержали шаг — на полвздоха, не больше, — и один коротко глянул на меня, а другой тронул пальцами шапку, будто прощаясь надолго. Я поднял руку. Не помахал — просто поднял раскрытую ладонь, как поднимал её перед строем, и подержал, пока команда не утянулась за палатки. Слова тут были лишние, да их бы и не дали сказать.
По сборному пункту прошёл слух, и слух этот мне очень не понравился. Будто приехал в корпус из армейского штаба чин при особых поручениях — разбирать дела вышедших из окружения, доискиваться, кто виноват в разгроме и кто как себя вёл. И будто фамилия тому чину — Вельяминов. Я его не видел; он был где-то там, в чистых палатках за полем. Но фамилию эту я помнил с дальней засады — с того часа, когда человек в палевых перчатках процедил мне сквозь зубы своё «я вас запомню». Запомнил, видать. И в гору пошёл — из корпусного штаба да в армейский: где другие легли, там такие подымаются. Карандаш писаря, выходит, был ещё не самое худшее, что меня тут ждало. Худшее помнило меня по имени.
Сорока, которого ко мне всё же пустили — ненадолго, под присмотром, — присел рядом на корточки, достал свою прокопчённую трубочку и стал набивать её, утрамбовывая щепотью, глядя вместе со мной на освещённые изнутри штабные палатки.
— Не журись, вашбродие. — Он раскурил трубку от поднесённого уголька, пыхнул, прикрыл глаз от едкого дыма. — Я в Маньчжурии у одного писаришки полгода в немилости ходил, всё за то, что сапоги не по форме стоптал. Думал — сгноит меня тот писаришка. А его потом самого за приписки в кашевары разжаловали, я ему после ещё каши в котелок накладывал, от пуза. Перемелется и это.
— Утешил, Сорока. — Я усмехнулся в сторону палаток одними губами. — Стало быть, всех делов — дотерпеть, покуда мой писарь до котла дослужится. За такой срок германец нас по три раза похоронить успеет.
— А ты не помирай покуда, — посоветовал он без улыбки. — Только ты гляди в оба. Я ж тебе тогда, на засаде, что говорил? Гладкого берегись. Он, вишь, уже тут. Где другие отвоевали да полегли, там он и поспел — на готовенькое, с чистыми перчаточками.
Я не ответил ему ничего. Я смотрел на жёлто светящиеся изнутри палатки за полем, где меня уже поминали — без имени пока, одной кривой строчкой в чьей-то расчерченной ведомости, — и думал о том, что из германского мешка я вырвался руками, потом и кровью своих, а здесь, у своих же, на родной земле, без единой проволоки и без единого пулемёта попал в мешок другой, потесней первого, и выбираться из него, по всему видать, придётся куда как дольше. Тот я разорвал руками. Этот руками не возьмёшь. Сорока молча пыхнул трубкой, и дым потянуло низом через поле, туда же, к палаткам, словно и ему любопытно было, что там про нас пишут. Спасший три сотни и не оправданный ни в едином слове, я сидел на патронном ящике под присмотром чужого скучающего унтера и грел в стиснутом кулаке чужие карманные часы, что отсчитывали теперь мой час так же ровно, как отсчитывали Брусникину его, и которые надо было ещё суметь довезти до Тамбова, до незнакомого дома, до незнакомой вдовы. Раньше всего прочего, раньше правоты и оправдания, выходила одна простая, как портяночный узел, задача. Дожить.
Глава 18
«Цена знания»
Новое утро поднялось над сборным пунктом серое, без солнца, с низким небом, прижавшим к земле дымы кухонь и костров, и было в этом утре глухое, нехорошее ожидание, какое бывает в доме, где лежит при смерти хозяин и все уже знают исход, но никто не решается сказать об этом вслух.
Я сидел в своём углу, на том же ящике, под тем же ленивым надзором, и не спал почти всю ночь — о себе я в эту ночь думал меньше всего, своя судьба весила тут не больше отсыревшей за ночь шинельной полы, — а оттого, что