Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Куденей твердил:
— Чумной я, сам видишь. Уйди!
Фома посмотрел на него, потом отмахнулся:
— Чему быть, тому не миновать! А мне от тебя уходить поздно, я и хозяина твово в могиле ворошил и с тобой целый день шел. — Взглянул на огниво, заворчал: — Заговорился с тобой, ан трут и погас. Лежи, чего там.
Ночью Куденей бредил, дрожал от озноба, не чувствуя жара костра, разведенного Фомой. К утру вроде полегчало малость, рубаха смокла от пота, затих, но ненадолго, проснулся от кашля, что–то стояло у него в горле, душило. Наконец с болью, с надрывом Куденей отхаркнул кровавый сгусток, изо рта потекла по бороде темная струйка крови.
Солнце вставало все выше, все горячее становился день, а Куденея опять бил озноб. Сняв с себя рубаху, Фома накрывал трясущиеся плечи друга, когда знакомый посвист стрелы заставил его поднять голову.
Прямо на них скакали татары.
— Погоня! Вон и мурза Ахмед тут! Ишь орет, сатана. Озлился! Подожди, ужо ты у меня очумеешь! — И, встав во весь рост, Фома гаркнул зычно:
— Поворачивай, татарове! Черная смерть тута!
Натянув поводья, так что лошадиные головы задрались кверху, татары, привстав на стременах, смотрели вперед, разглядев Куденея, поняли — Фома не брешет.
Как ветром сдуло погоню, лишь сухая пыль еще клубилась в степи.
Фома свистнул им вслед, захохотал:
— Все одно, казнь сия послана от бога, скачи не скачи, от смерти не ускачешь! Так ли я говорю, Куденей? — и, оглянувшись на друга, увидел, что Куденей лежит тихо, отмаявшись навеки.
2. ХОЗЯЮШКА
Фома вышел на берег Волги, загляделся на дрожащий лунный свет, бегущий по воде, и сказал сам себе вслух:
— Ну вот и добро! Через рубеж Русской земли перешагнуть довелось, и Орда, слава те, господи, позади осталась, и Новгород Нижний недалече.
Было хорошо знать, что не надо озираться назад, что вражья стрела не ударит в спину, что шею не стянет петля татарского аркана. Дома! На родине! На Руси!
Фома плотнее запахнул татарский халат, подобрал его длинные полы, заткнул за кушак и пошел вперед.
Месяц успел уже опуститься к прибрежным кустам и бросал медно–красный свет на Волгу, которая, проснувшись от предутреннего ветерка, слабо плескала в берег, а Фома все шагал, оставляя на мокром песке следы своих разбухших, разбитых в дальней дороге лаптей. Изредка, когда усталость морила, ложился ничком на землю, хорошо было растянуться, дать отдых ногам, щекой почувствовать ночной холод прибрежного песка. Но долго отдыхать он не мог, неведомая ему самому сила гнала вперед, и, когда утренний туман оторвался от воды и студеным белым пологом повис над ней, озаренный первыми, еще холодными лучами солнца, на высокой вершине откоса стали видны башни Нижегородского кремля.
Но не на них смотрел Фома, да и по сторонам не смотрел, торопливо проходя по улицам Подола, [125] туда, где резные столбики поддерживали высокое нарядное крыльцо знакомого кабака.
Только взойдя наверх и взявшись за тяжелую кованую скобу, Фома остановился: дух перевести, а может, робость нежданная напала.
На стук отклика не было.
— Эк до какой поры хозяюшка спит!
Толкнул дверь, нагнулся, вошел в сени, прошел в избу — пусто. Невольно взглянул в угол: «Здесь Куденей когда–то сидел, спьяна плакал, что в Хвалынском море потоп». Улыбнулся своему воспоминанию, вздохнул. Пошел в подклеть, и едва открыл дверь, как на него пахнуло тяжелым, густым смрадом. В полутьме разглядел, что та, к которой он шел, лежит на голом полу без памяти, в крови, в нечистотах.
Уже на свету в горнице разглядел на шее своей лады черный вздувшийся желвак, такой же, какой был под скулой у Куденея. Фома бессмысленно глядел на искаженное мукой, постаревшее лицо и все не мог понять, она ли это лежит перед ним — хозяюшка, лада, красавица!
Эх! Может, и не бывала никогда лада его красавицей, но такой желанной была она для него там, в неволе, что Фома никак не мог осмыслить того, что видел. Сейчас казалось самым нужным, чтоб ожила она, встала прежняя, задорная, здоровая, улыбчивая. Но черный желвак — признак верный, страшный, неумолимый…
Как ни ходил за своей ладой Фома, мучилась она недолго — на другой день померла.
Бревно из нижнего венца хозяйкиного погреба по толщине и добротности приглянулось Фоме. Не раздумывая, развалил он погреб и, вырубая из целого ствола домовину, [126] все вспоминал и вспоминал тот короткий час, когда пришла лада в себя. Сначала, увидев на Фомке татарский халат, помертвела от страха, потом… Удивляется на себя Фома — слеза очи застилает. Даже сердиться начинает. И не было ничего, кажись, ну признала, ну Фомушкой назвала, ну улыбнулась через силу… Чего же слеза–то катится? Обабился!
После таких мыслей Фомкин топор крепче, тверже врезается в дерево, но… несколько взмахов, и стук его опять стихает. Долго возился Фома над домовиной!
С этими же думами повез свою ладу на кладбище. Сидел на телеге, не замечая ни притихших улиц города, ни встречных людей, пугливо сторонившихся его воза.
Не заметил и князя, с которым довелось повстречаться. Андрей Костянтинович окликнул его:
— Эй, басурман, жену, что ли, хоронишь?
Фома потянул рукой к голове — снять шапку, забыл, что ехал простоволосый, остановил коня.