Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В эту минуту к браславцам подошли еще три человека — Михл Букиер, Сроли и Лузи. Лузи высокий, стройный в летнем пальто, произвел на жандармов впечатление. Они перестали смеяться, угадав в нем старшего, руководителя, более богатого и почитаемого. К богатым, кто бы они ни были по национальности, к какому бы сословию, к купечеству или духовенству, ни принадлежали, жандармы немедленно проникались уважением.
Михл Букиер и Лузи вошли в вагон вместе со всеми, и только один из всей толпы остался на платформе — Сроли, странная личность. Жандармы видели, что эта странная личность простилась с человеком, которого они принимали за старшего. Стоя на подножке, старший попрощался с ним и вошел в вагон, а этот остался на платформе, пока поезд не тронулся. Когда состав пошел, он, словно вспомнив о чем-то, вдруг спохватился и побежал за поездом, успев ухватиться за поручень вагона. Вскочив на подножку, он поехал вроде кондуктора, держась за поручни. Полы кафтана раздувались на ветру. Он смотрел назад, на уплывающий вокзал, на оставшихся жандармов, которые ни за что не допустили бы такое нарушение, если бы могли его предвидеть. Но теперь уже было поздно, поезд уже находился далеко, а вместе с ним и Сроли.
Мойше Машбер, встав рано утром, как и все набожные евреи в этот день, направился на кладбище. Либер-Меер, несмотря на свою занятость и множество людей, набившихся в склеп цадика, сразу его заметил и тут же отдал себя целиком в его распоряжение, за что, разумеется, был надлежащим образом вознагражден.
Вернувшись с кладбища, Мойше, согласно обычаю, больше делами в этот день не занимался. Провел время с прихожанами в синагоге, а затем дома среди своих. Он постарался в этот день сбросить с себя все, что напоминает о буднях и повседневных делах. После обеда, когда обитатели дома облачились в праздничную одежду, а на столе появилась скатерть, Мойше, что случалось очень редко, приказал отпереть садовую калитку. Он вошел в сад и стал один прогуливаться по усыпанным песком дорожкам.
Он гулял, пока солнце не скатилось к западу. Приблизившись к изгороди, он заглянул во двор. В окнах столовой отражался свет зажженных свечей, уже стоявших на столе. Мойше вспомнил, что Гителе любит благословлять свечи чуть раньше положенного времени. Покинув сад, Мойше вошел в дом.
На застеленном свежей скатертью столе в углу стоял ряд больших начищенных серебряных подсвечников, а между ними — семейная реликвия, светильник, которым пользовались только по большим праздникам: как бы полусемисвечник, с тремя рожками вдоль и четверным, спереди отходящим от среднего. В центре стоял светильник с основанием в виде трех лап. Так как свечей было много, а светильник к тому же был высок, Гителе, женщине среднего роста, было трудно, а быть может, и невозможно обвести, как полагается при благословении, руками весь ряд свечей; для нее, так повелось издавна, поставили скамеечку.
Гителе еще не успела поставить ногу на скамеечку, а слезы уже навернулись у нее на глаза. Она взглянула на мужа и детей, стоявших у стола, за которых она сейчас — за всех вместе и за каждого в отдельности — будет молить Бога. Мойше, тоже окинув взглядом присутствующих, вдруг заметил, что недостает Алтера, и решил подняться к нему.
Алтер, которому по случаю праздника сменили постельное белье, лежал на кровати лицом к окну. Казалось, он только что проделал какую-то очень тяжелую работу и сильно устал. Но глаза у него были ясные, осмысленные. Услыхав шаги брата, Алтер повернул к нему лицо.
— Как поживаешь, Алтер? — спросил Мойше.
— Я, кажется, выздоравливаю, — ответил Алтер.
В тоне и взгляде брата, во всем его облике Мойше заметил что-то новое, какую-то перемену. Хотя Алтер был бледен и немощен, он теперь производил впечатление человека, родившегося заново. Мойше вспомнил слова доктора Яновского в тот вечер, когда с Алтером после ухода Лузи случился припадок. Он наклонился и громко сказал Алтеру на ухо:
— С Новым счастливым годом! Сегодня канун Нового года! Знаешь?
— Канун Нового года? Нет, не помню…
Мойше сошел вниз. Гителе стояла на скамеечке в белом шелковом платке, заложенном за уши. Ладонями она закрывала глаза, сквозь ее пальцы текли слезы…
Заходящее солнце освещало одинокую холостяцкую комнату Алтера. Алтер лежал и тихо плакал, вспоминая прошедшие годы, которые улетели невесть куда, и думал о своем будущем. Выплакавшись, он осторожно скинул одеяло, встал с постели и, с трудом передвигая ногами, добрался до окна. И долго, долго смотрел на заходящее за деревьями солнце.
Неизвестно каким образом, но в далеком губернском городе узнали об истории с портретом, в который помещики стреляли во время кутежа. Возможно, что Свентиславский, получив выкупные деньги, сам же и донес, опасаясь, как бы в конце концов правда не вышла наружу. Ходил слух, что Свентиславского арестовали — но за что? Не исключено, что его посадили за какую-нибудь другую жульническую махинацию.
Как бы то ни было, но в один прекрасный день в городе появилась следственная комиссия. К приезду комиссии в город вызвали почти всех участников гулянки. В повестках, разосланных в помещичьи и панские фольварки, было указано, что получателя в такой-то день приглашают явиться в окружной город N, на допрос. О чем собираются допрашивать, в повестке не говорилось, но паны сразу поняли, что к чему.
Дошло до того, что родня молодого Козероги советовала ему скрыться, спрятаться за границу — кто знает, чем такое дело может кончиться? И Козерога приготовился к бегству. Рассказывали, что вечером, накануне того дня, когда он должен был, согласно повестке, явиться в N, у его усадьбы стояла наготове запряженная карета. Но в последний момент, когда Козерога уже сходил с лестницы, он как-то неловко повернулся и чуть не рухнул на ступеньки, если бы слуга его не подхватил. Слуга думал, что пан просто поскользнулся. Но оказалось — нет, Козерогу парализовало. Таким образом, граф вышел из игры, и его пока оставили в покое.
Все остальные на следствие явились. Вначале они отрицали все от начала до конца — словно сговорившись, даже самый факт стрельбы не хотели признавать. Однако это не помогло: с каждым новым допросом у следователей появлялось все больше доказательств. Как установили следователи, запрещенный польский гимн пели все дружным хором. Вопрос был только в том, чтобы определить зачинщика. В ходе следствия вытянули и еще одну нить — ту, что вела к местным богачам евреям, которые, ссудив панам требуемую сумму, помогали им замазать это дело.
Призвали поэтому и богачей евреев. Это произвело такой переполох и ужас, что секрет, который раньше знали немногие считаные участники памятного собрания у реб Дуди, теперь стал известен всем. Шум и растерянность среди евреев были почти так же велики, как при пожаре или наводнении, когда люди не знают, за что раньше схватиться. Кое-кто устремился на кладбище к могилам — рыдать и искать заступничества перед Богом.
Самого реб Дуди пока оставили в покое, на допрос его не звали, то ли из уважения к его духовному сану, то ли с другой целью: если евреи будут упорствовать и не станут признаваться — чтобы он их уговорил, так как в противном случае ему придется вместе с ними присягать, а это станет позором для всей общины. Даже суд старается прибегать к такой присяге лишь в крайнем случае, когда все другие средства уже исчерпаны. Тем не менее и в доме у реб Дуди было невесело, и там потеряли головы: раввинша была расстроена, у нее все валилось из рук — то одно, то другое разобьется вдребезги, а это уже само по себе дурная примета. Реб Дуди, перед которым евреи города и всей округи дрожали, преисполненные к нему почтения, безропотно выслушивал упреки своей невестки: