Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот и ищите, — отвечаю в сто первый раз. — Я про него ничего не знаю… Что пристали?
— Я б поискал, да не могу. Долги гирями пудовыми ноги к полу пригвоздили. Кандалы на мне, наблюдение и…
— Хватит, — злюсь уже не на шутку. — Артур навесил, Артур подставил… Можно подумать, вы не в курсе этих подлогов были.
— А ты, детка, не хами! — подскакивает Лиличка. — Ясно?!
Она уже полчаса, как в ярости. Сидит, кусает губы, опрокидывает коньяк в себя целыми рюмками, морщится, заламывает руки страдальчески… А сейчас, вот, не выдержала. Набросилась.
Рыбка царственным жестом приказывает ей успокоиться. Да разве ей прикажешь? Кричит, аж трясется вся… — Ты не меньше Артура тут натворила. Кто артистов разогнал? Без тебя, все еще, может, гладко бы прошло. Мы бы спонсорам концерт кабаре показали, он бы им, может, понравился, и все проблемы б с плеч долой. А теперь что? За тур уплачено, теми, за кого платили, тут и не пахнет, а те, кто их заменять должен был, свалили к чертям…
— Значит так… — Рыбка салфеткой промокает лоб и встает. — Я устал… Нужно отдохнуть…
Неужто, отпустят? Неужто, дадут выспаться? Дим, да мы их, кажется, вымотали… Ай да мы! Нет, не годятся они в настоящие следователи. Школы нет, вседозволенности недостаточно… Кишка тонка!
Вот сталинские следователи допрос сутками вести могли. Рукоприкладства не гнушались, ложными показаниями и очными ставками головы морочили. И то, оставались те, кто не ломался. Вот как Сергей Эфрон. Помнишь, я тебе рассказывала? Да, именно муж Цветаевой. Первый и единственный. У нее любвей было много, судьба — одна. Несмотря на долговременные разлуки и разницу во взглядах на жизнь. Да что ты вопросы такие дурацкие задаешь?!
Да, дети — все трое — от него. Почему трое? Давай считать. Ирина — умершая от голода в три годика. В двадцатом году Марина Ивановна оставила обеих дочерей в приюте — это был единственный шанс развязать себе руки и отправиться на поиски хоть какого-то устройства. В ближайшее же время Цветаева собиралась забрать девочек обратно — вот только чуть-чуть наладить быт и… Потом Аля заболела и Марина Ивановна, забросив все, взялась ее выхаживать. И вот тогда смертельно перепуганную за здоровье старшей дочери, Цветаеву настигает известие: Ирина умерла от истощения. No coment.
Третьим был сын Георгий, для домашних — Мур. Желанный, обожаемый, у природы выпрошенный… Пять лет прошло с момента смерти Ирины, тринадцать — с рождения Ариадны. Семья Эфрон три года уже жила во Франции. Ах, как хотела Цветаева сына, как много думала о нем, какую прочила судьбу! И бог дал. «Маленький Марин Цветаев», — говорил о Муре Сергей Яковлевич. Георгию было четырнадцать, когда мать привезла его в СССР.
У Марины Ивановны попросту не было другого выхода, она не могла не поехать… Муж и дочь, страстно мечтавшие о возвращении на Родину, уже уехали, и Марина стала изгоем в эмигрантской среде. Все газеты только и писали, что о Сергее Эфроне, который оказался агентом советской разведки, и теперь, провалив задание, отозван к хозяевам. Несколько раз Цветаеву вызывали на допросы во французскую полицию. «Доверие моего мужа могло быть обмануто, мое к нему — остается неизменным», — говорит она, отказываясь отрекаться от Сергея. Что ж, выхода не остается. «Значит, отправляйтесь следом за ним» — говорят ей.
Всем известно, чем, в конце концов, окончилась эта ее поездка. Марина Ивановна повесилась, когда Муру было всего шестнадцать лет. Почти без поддержки, в сложное военное время, Георгий Эфрон сумел и выжить, и окончить школу, и даже поступить в московский литературный институт, где этот не по годам серьезный парень был признан весьма талантливым и перспективным. Хвалили, уважали, советовали, но… не уберегли. В 1944 году Мура призвали воевать. Там он и получил роковое ранение. Погиб, предположительно, по пути в госпиталь.
Ах, как хотела Цветаева сына, как много думала о нем, какую прочила судьбу!
Вот и выходит — трое детей, все Эфроны, все с переломанными судьбами. Ты, кстати, Димка, отвлекаешь все время, и я теряю нить разговора. К чему я все это говорила?
Да к тому, что уж слишком быстро Рыбка сдался, совсем не профессионально работает. Все эти крики, беспочвенные обвинения, взбалмошные требования… Все эти четыре часа — ничто, в сравнении с самым безобидным приемом любого из советских НКВДшников, даже тех, что работали в самое, как сказала Ахматова, «вегетарианское время». А уж о тружениках 39-го и говорить не приходится. И какого согласия хочет добиться от меня Рыбка, если даже там — в Лефортовских застенках времен сталинских чисток — оставались люди, которые и после всех пыток, не подчинялись требованиям следствия. Если даже они не сдавались, то отчего же должна вдруг сломаться я? Смешные надежды, скажи, Дим?
Про Сергея Эфрона? С каких это пор ты стал судьбами семей поэтов интересоваться? Что? С тех пор, как стал плодом моего воображения? Да, наверное… Подсознательно я, конечно же, пытаюсь сделать тебя лучше, чем ты был при жизни.
Сергей Яковлевич Эфрон был как раз из тех, кто не сломался на следствии. Отказался подписывать обвинения сотоварищам. Ему и так, и так объясняли, что следствие хочет услышать, а Эфрон — ну как из вредности, ей богу, несчастные следователи извелись с ним, бедняжки… — все правду твердил. Повторял до бесконечности: да, все мы были шпионами, но советскими же!
Измученный, раздваленный, поставленный на грань… Все равно не пошел против совести и никого не оговорил. Не подписывал обвинение, даже когда самые близкие люди — те, с кем огонь и воду проходил в борьбе за советский строй, — затравленно твердили на очных ставках:
— Сережа, дальше запираться бесполезно. Есть определенные вещи, против которых бороться невозможно. Рано или поздно ты все равно признаешься и будешь говорить… Как и все мы. Все мы уже сознались, что работали против родины…
В ответ, доведенный до отчаяния Сергей Яковлевич, бессильно откидывал голову, прикрывал «ясно-лазурные» глаза — нет, не такие уже, это описание соответствовало его глазам много раньше, до того, как дымка горечи навсегда лишила его «ясноокости» — шептал потрескавшимися губами:
— Я ничего не понимаю. Это все ложь. Раз так, пусть меня изобличают мои друзья. Им виднее. Сам я ничего сказать не могу…
И не говорил. Не стал наговаривать на себя и других, даже когда увидел показания дочери. Ариадна находилась здесь же, в руках тех же палачей. Показания ее оканчивались вымученной фразой: «Не желая ничего скрывать от следствия, я должна сообщить, что мой отец является агентом французской разведки».
«Остановите допрос, я очень плохо себя чувствую», — такая фраза Эфрона не раз встречается в отчете скрупулезных машинисток. Сергею Яковлевичу действительно было очень, очень, бесконечно плохо… Он пытался покончить с собой, лежал в психиатрическом отделении тюремной больницы, чудом оставался живым после страшных допросов, на которые следователи вытаскивали его в моменты краткосрочных отступов болезни. Громадная внутренняя трагедия надорвала его разум. Буквально на его глазах строй, в который так верили, безжалостно перемалывал самых преданных своих сторонников. Люди, которых лично Эфрон убедил вернуться на родину, гибли теперь в тюремных застенках. И это было выше всякого понимания… Безумный, больной, разуверившийся, Эфрон все же оставался стоек. Ничего не подписал, никого не предал, никого не оговорил… Держался до последнего. До самого расстрела…