Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но это, в общем, всего лишь мелочи. Не мелочи, но все-таки мелочи. А вот с этой первой поездкой началось, покатилось, как лавина, которую уже не остановить, то, что на кошмарном жаргоне спецслужб называют… не выговорить, меня тошнит от этого, сейчас вырвет, надо встать из-за стола, выйдем подышим, я закуриваю сигару, варю себе кофе, хожу еще некоторое время туда-сюда, сердце беспокойно колотится, выглядываю за дверь квартиры, теперь снова за компьютер, руки еще покоятся на клавиатуре, но пальцы уже нащупали нужные буквы и ждут, когда мозг отдаст приказ написать (нет, лучше не писать): «деятельность по наводке на потенциальный объект вербовки». Если бы я мог сейчас остановить ручку, которую сжимают мамины пальцы, когда дома, ночью – папа уже храпит в забытьи от лошадиной дозы снотворного – она просыпается при свете луны – немой, замогильный свет, – а может, она вообще не могла заснуть, садится за стол, слишком низкий и неудобный, ей даже нравится, что он неудобный, и, сгорбившись над столом, начинает писать своей шариковой ручкой. Впрочем, еще не факт, что она дожидалась такого момента. Мне попадались донесения – написанные от руки обзоры, – в которых видны, судя по отменному стилю, поправки моего тогда уже якобы свихнувшегося отца. Ну да. Г-ЖА ПАПАИ и Г-Н ПАПАИ, если позволяло состояние последнего или же мама заставляла его силой – в качестве терапии или в последнем отчаянии, поскольку сама она была неспособна связать конец и начало предложения, слова разбегались, как муравьи, во всех направлениях, не желали сотрудничать, бесились, как непослушные дети, – словом, папе приходилось помогать, а следовательно, Г-Н ПАПАИ и Г-ЖА ПАПАИ иной раз работали вместе. Еще одна причина дать маме именно такое кодовое имя.
Значит, есть – будем говорить откровенно – и такая работа: поиск потенциальных объектов для взятия в разработку. Это общеизвестные вещи, не знаю, почему мне так противно это писать. Хотя как не знаю. Благодаря сочетавшимся в моей матери рвению, общительности и непосредственности, благодаря ее способности в любой момент завести разговор даже с незнакомым человеком (впрочем, в Израиле я не раз наблюдал уже и в эту первую поездку, с какой легкостью незнакомые люди заговаривают друг с другом на улице, у нас я это тоже наблюдал во времена больших кризисов, но там ведь был [и есть] вечный кризис, постоянное возбуждение, своего рода коллективная истерия – и вечные общие темы: на автобусной остановке, в магазине, в концертном зале, на улице люди обращаются друг к другу, как будто они тысячу лет друг друга знают, даже не представляются, угощают друг друга апельсинами или какими-нибудь еще фруктами, какой-то едой, если нужно долго ждать автобуса или просто потому, что эта еда оказалась у них с собой; панданом, обратной стороной этого является грубая, без оглядки на что-либо давка при посадке в автобус, когда он наконец приходит, но и эта бесцеремонность – тоже сильное общественное переживание) – благодаря всему этому она была идеальным сотрудником: в любой ситуации могла вступить в разговор с кем угодно, и ей и в голову не приходило, да и не могло прийти – ведь она жила в иллюзии, будто просто выполняет возложенное на нее партией задание, просто делает свою работу, – в какое болото она таким образом погружается с каждым шагом. Когда в деле в первый раз всплыло имя члена семьи – жившей тогда в Милане моей двоюродной сестры, которая обожала мою мать, свою тетю, и которую обожала моя мать, – у меня замерло сердце. И с этого момента она фактически уже не останавливалась.
Х. Х. в процессе развода. Возвращаться в Израиль она не хочет, будет жить в Италии и дальше.
На заработок архитектора прожить трудно, поэтому она решила сменить занятие. Вероятно, откроет какой-нибудь магазин. Она также заявила, что охотнее всего поселилась бы в Венгрии, но если она примет такое решение, то до его осуществления дело дойдет только через 10–15 лет.
Г-жа ПАПАИ берется, если мы видим в этом необходимость, посетить свою родственницу в Милане и позднее в какой-то момент пригласить ее в Венгрию.
По моей просьбе она подготовит на основании вышеизложенного более подробное донесение.
Капитан полиции Карой Мерц
Подозреваю, что за этим стояло что-то другое, но это только подозрение, а на самом деле скорее даже пристрастная снисходительность, жажда увидеть в более выгодном свете то, что нельзя приукрасить. А именно: считать, что Брурия знала, была уверена, что из этого ничего не выйдет, но хотела показать свое усердие. Ее ведь беспрерывно бомбардировали такими вопросами: назвали бы уже кого-нибудь, стольких ведь людей знаете, хуже не станет; и она, как хорошая девочка, поддавшись принуждению, выдала какое-то имя, а может, и не по принуждению (ох, не надо было этого делать – цыц, детка, пафосу тут не место, но ох, не надо было!), а просто чтоб заткнуть им глотку, она знала, что она тут ни при чем, а если и при чем, то все равно из этого ничего выйдет и она уж как-нибудь выкрутится. Простота, которая хуже воровства, доводящая до греха наивность. Ведь тут уже все равно, выйдет из этого что-нибудь или не выйдет. Не вышло, но какая разница. Разница все же есть. Разница уже в том, что она была на это способна – в интересах какого бы то ни было дела, по каким бы то ни было причинам, и поскольку она уже сделала это однажды, в другой раз пойдет легче, и с каждым разом будет все легче и легче отдавать на съедение безымянной машине (назови ее хоть Партией, которая в религии Брурии, бесспорно, соответствовала церкви) имя, сведения, какую бы то ни было конфиденциальную информацию о человеке, с которым ты потом весело переглядываешься, которого принимаешь в гостях, который смотрит на тебя с нескрываемым восторгом и даже не догадывается, в чем изваляют его имя, а если повезет и дело так никогда и не обнаружится, потому что его уничтожили, как, вероятно, уничтожили папино, – то и никогда этого не узнает. Ни сам этот человек, ни кто-либо другой. Но даже если так, это все равно случилось, случилось навсегда.
Однако настоящим грехопадением стала не милая Х., назвав которую в качестве потенциального объекта вербовки, Брурия перешла Рубикон, а другой человек; его я, пожалуй, любил не так сильно, как мамину племянницу, мою двоюродную сестру, и поэтому – пусть я и был шокирован – сердечного припадка со мной в этой связи не случилось, хотя сам факт задел очень и очень сильно. Случайным образом в сети нашей секретной сотрудницы снова попался архитектор – хоть и не такой близкий родственник, как Х., но все равно – сожитель двоюродной сестры Брурии, ее ровесник, венгр по происхождению; да, судя по всему, опробовать свой блестящий талант по поиску объектов для разработки, который она усердно развивала и далее, мать решила именно на семье. А когда в самой гуще тупых, бестолковых официальных текстов неожиданно обнаруживаешь знакомое имя, имя человека, о котором ты давно позабыл, да еще и в деле, которое отдаленно касается и тебя тоже, происходит вот что: архитектор, как обрисованный парой штрихов герой толстовского романа, словно бы спрыгивает с бумаги; перед глазами отчетливо предстало: вот он объясняет нам что-то на залитой солнцем тель-авивской улице, прежде чем мы войдем к нему в контору. Когда он отводит от меня взгляд, мне видны даже поры у него на коже. Сухие и ноздреватые обороты официальных документов иной раз не уступают вкусу размоченной в чае, тающей во рту прустовской мадленки. В том, как этот вроде-бы-дядя водит нас по своей конторе в Тель-Авиве, громко и словоохотливо что-то объясняя (такие люди непрерывно треплются исключительно потому, что на самом деле их вообще не интересует, с кем они разговаривают; а с другой стороны, они хотят что-то скрыть – так Достоевский описывает Раскольникова, когда тот со смехом входит в квартиру к следователю и продолжает хохотать в прихожей), – так вот, было в этом дальнем почти-что-дядюшке нечто и от беспрерывно тараторящего восточного лавочника, который начинает торговаться с покупателем, еще не ведая, что тот хочет купить; а мясистым своим носом он напоминал мне моего дородного, словоохотливого отца-острослова, чья бросавшаяся в глаза веселость скрывала темные, закрытые едва ли не наглухо, невыразимые глубины. Рассказывают, что Дюла Кабош[143] страдал тяжелой депрессией. Люди с повышенным чувством юмора по большей части сумасшедшие. Темные, закрытые едва ли не наглухо, невыразимые. Ах, мама, мамочка. К сожалению, архитектор, у которого пропал несуществующий диплом, точь-в-точь соответствовал описаниям, которые мама, должно быть, получила от своего куратора: он казался человеком, которого есть чем шантажировать, вдобавок в совершенстве владел обоими языками и т. д.: