Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот и Лувр, вот Королевский мост, вот триумфальная арка на площади Карусель; к тому же апрельский воздух так прозрачен, а тело Симона еще хранит память о наслаждении новой любви! Сколько таких минут выпадает человеку в жизни? Совсем немного. Но счастье недолго переполняло Симона. Раньше здесь было полно цветов, над газонами были натянуты сетки, защищавшие их от воробьев, а надписи на триумфальной арке гласили, что она установлена в честь молниеносного завоевания Германии наполеоновскими войсками. Сейчас клумбы были перепаханы, надписи закрыты мешками с землей, а с балконов на улице Риволи свисали знамена со свастикой или с мальтийским крестом. Редкие прохожие шли по мостовой, так как вдоль тротуаров тянулись деревянные барьеры, за которыми, широко расставив ноги, стояли часовые в касках, держа палец на спусковом крючке автомата. Черные буквы по белому полю предупреждали, что «по нарушителям» будет немедленно открыт огонь. «И почему этот чудак, — подумал Симон, — назначил мне свидание в таком месте? Он просто сумасшедший! Интересно, на что я еще наткнусь?» Выйдя на площадь перед «Комеди франсез», он сверил свои часы с уличными и обнаружил, что его часы отстают на восемь минут. Состояние неуверенности испортило все удовольствие, какое обычно доставляли ему фонари с белыми шарами, несмотря на присутствие несчастного Мюссе, такого бесконечно больного в своем каменном кресле. Вид этих фонарей наводил на мысль о сумасбродном веселье, шумных празднествах, театральных кулисах. Тревога исподтишка прокралась к нему в душу. Мимо проехали молоденькие велосипедистки в легких юбочках, разлетавшихся на ветру, обнажая голые ноги; они наслаждались свежестью утра, пустынностью широкой авеню Оперы, и Симон подумал, что, пожалуй, самым трудным в жизни подпольщика является то, что она протекает среди мирных декораций, декораций счастья и любви, декораций, которые почти ничем не напоминают об опасности, и если бы не присутствие вражеских солдат, их блокгаузов и их знамен, можно было бы даже забыть, почему и зачем ты здесь.
Симон опасливо пересек площадь, вошел в Пале-Ройяль и, не заходя под аркады, сел на скамейку в саду. Напротив, по другую сторону решетки, разгуливал какой-то тип с пухлым портфелем под мышкой. К нему подошел другой такой же праздный прохожий. Они стали рядом, плечом к плечу, и принялись рассматривать какие-то бумаги. Ярость Симона против этого Вендекса — одно имя чего стоит! — который назначил ему свидание в такой мышеловке, с каждой минутой возрастала. Он посмотрел на часы и решил, что подождет ровно три минуты сверх назначенного времени и уйдет. «Во всяком случае, — подумал он, — это не коммунист. Никогда коммунист не назначил бы здесь свидания». К человеку с портфелем подошел другой прохожий, и повторилась та же сцена. Видимо, тут было что-то, связанное с фальшивыми документами. Человек с портфелем выдавал документы вкрадчивыми жестами беспатентного торговца галстуками.
Симон поспешно встал, пересек сад и пошел по галерее Монпансье. Он пройдется туда и обратно и уйдет. В случае провала этого свидания у него для страховки назначена встреча на завтра в Шампионнэ, более удачном с его точки зрения месте. Из глубины галереи навстречу ему шел высокий человек. Симон хотел было обернуться, но побоялся, что это будет замечено. Он продолжал идти навстречу высокому человеку с тем же чувством, какое испытывал, когда шел по перрону вокзала, — с чувством, что он идет прямо в ловушку, как вдруг он признал в этом человеке Казо. От удивления Симон даже перестал злиться.
— Вот это да! — воскликнул он.
Казо слегка помедлил, затем быстрыми шагами, улыбаясь, подошел к нему и, протянув руку, произнес фразу, по которой Симон должен был признать Вендекса:
— Не могли бы вы сказать мне, где находится отель «Божоле»?
Оба заговорили разом: «Это ты! Ты!» — «Ну и ну!» — «Вот это да!..»
— А ты совсем не изменился, — заметил Симон.
— Да, — признался Казо, — настолько не изменился, что даже противно! Мою рожу эти господа отлично знали еще до войны.
И все же он изменился. Не столько в деталях внешнего облика, хотя у него появились — в целях маскировки — черные усы и он стал носить более сильные очки из-за возросшей близорукости, — сколько в чем-то другом; в нем произошло бесконечное множество каких-то изменений, незаметных для тех, кто жил подле него все эти годы, и, однако, превративших его совсем в другого человека. Симону потребовалось несколько минут, прежде чем он привык к этому новому Казо 1944 года, который заменит в его памяти Казо прежних лет, того Казо, что ел колбасу из Верхней Гаронны и декламировал: «Так мускус, и бензой, и нард, и фимиам…»
— Пойдем-ка отсюда, — сказал Симон. — Мне здесь не нравится.
— Мне тоже, — признался Казо. — Я, кстати, здесь никогда не бываю. Ты, надеюсь, понимаешь, что не я выбрал это место для встречи. Свидание было назначено другим человеком, и я уже ничего не мог изменить. — Он почти совсем утратил свой южный акцент. — Мы, — добавил он, — мы так не работаем…
— Кто это мы?
Он засмеялся.
— Понимай, как знаешь. Ты… ты плаваешь все в тех же водах?
— А по-твоему, то, что произошло, могло заставить меня измениться?
— Здорово все-таки получилось, дружище! — воскликнул Казо. — Ну и повезло же мне. А я думал: кого-то на этот раз пришлют? Бойскаута? Как это вышло, что мы с тобой столько времени не виделись?
— Такова уж наша жизнь, — заметил Симон.
— Сейчас мы пойдем на квартиру, я покажу тебе, в чем будет состоять твоя работа, а потом поедим вместе…
Симон сказал, что, к сожалению, он занят.
— Уже деловой завтрак? Интригуешь? Подбираешь кандидатуры супрефектов?
— Нет, — сказал Симон, — супрефектш…
— Однако ты времени зря не теряешь…
Они расспрашивали друг друга о жизни, о делах, выясняя, кто кем стал, и оба про себя подумали, — хотя оба промолчали, — что, собственно, не стали ничем. Атмосфера предвоенных лет, а потом сама воина лишили их юности. Если не считать короткого лета 1936 года, которое навсегда останется в их памяти, того лета, когда над