Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И мы бы провели последние тридцать лет, раздумывая над тем, собирается ли она объявиться. Наблюдая. Выжидая.
— Да, — говорит Маргарет. — Вам нужно было предоставить свободу выбора.
— Мог хотя бы сказать нам, где она, — говорит Адриан отцу. — Неплохо было бы знать адрес.
— У меня не было адреса, — говорит отец.
— Нет, был. Он был на каждом письме, что я отсылала.
— Я выбрасывал их нераспечатанными.
Он понял, что признался в том, что только что отрицал. Поэтому он берет мини-бутерброд и запихивает его в рот целиком.
— И где же ты жила? — говорит Пол.
— В разных местах. Переходила из больницы в больницу. На какое-то время находила работу то здесь, то там. Работала официанткой, продавщицей, уборщицей.
Итак, моя мама была уборщицей. Мама, которая была такой умницей, училась в университете, но так и не получила диплом из-за моего отца. Встреча на пляже, замужество, шестеро детей. Золотое время для отца. Темные времена для матери.
— Обуза для общества, — говорит отец. Он громко поедает горсть хрустящих сухариков.
— Почувствовав себя лучше, я в некотором роде расплатилась, — говорит Маргарет. — Я какое-то время работала в родильном доме. Мне разрешалось присматривать за детьми.
Трудно примириться с мыслью, что женщина, которая помогает рожать другим, оставила своих собственных детей. Когда-то мы все были новорожденными, ее новорожденными. Все мы были произведены на свет ею самой, из ее собственной плоти. И каково то число новорожденных, за которыми нужно поухаживать, чтобы расплатиться за тех, что были брошены тобой? Существует какое-то определенное количество? Два посторонних малыша равняются одному оставленному. Или три, четыре, десять? Получишь ты, чего хотела, если долго продержишься? Начинает ли чувство вины затихать более быстрыми темпами, если ты минуешь отметку сто?
…— Жизнь, прожитая впустую, — говорит отец.
Он протягивает руку и берет со стола свой чай.
Нам слышно, как он втягивает его в себя — излишне шумно. Я пробую свой чай, но он еще слишком горячий; по всей вероятности, отец пьет, обжигая себе язык.
— Знаешь, почему ты валяешь дурака? — говорит Маргарет. — Ты что, на полном серьезе представил себе, что моя жизнь с тобой была полна высокого смысла? Ты не снисходил даже до того, чтобы поговорить со мной. Возможно, я не умела так артистично перескакивать с одной ерунды на другую.
— Это несправедливо, — со злостью говорит Пол. — Отец занимается живописью, а не ерундой.
— Я зарабатываю деньги! — кричит отец.
Кое-что действительно ерунда, думаю я, вспоминая картину с дыркой, что висит у меня на стене.
— Есть некая ценность в том, что ты наделен даром художника, — говорит Джейк, по-прежнему сохраняющий спокойствие. — Я полагаю, что-то от этой ерунды мы унаследовали от папы.
Маргарет смотрит мимо Джейка и не говорит ничего. Возможно, она думает, что он серьезный скрипач, а не уличный музыкант, который живет на зарплату жены. Как наивно думать, что можно докопаться до правды? У каждого она своя.
Отец опускает руки и улыбается. Меня расстраивает его очевидная радость при виде ее поражения, разочаровывает его неспособность прощать. Я хочу, чтобы он прекратил вести себя как ребенок и продемонстрировал ту душевную щедрость и доброту, которые, я знаю, ему присущи.
— Таким образом, в конце концов ты сдалась, — говорит Адриан. — Ты не приехала домой и не попыталась поговорить с нами?
— На самом деле я вернулась почти сразу же, через неделю; думала, что застану вас дома — были летние каникулы, — но вас не было. Я увидела, как вышел ваш отец, и решилась войти, чтобы поговорить с вами и забрать кое-что из своих вещей. Так, одежду, книги, фотографии… Я подумала, что вы все сможете приехать ко мне позже, когда у меня будет дом. Но вас дома не оказалось, и все-все, что могло бы свидетельствовать о моей жизни, исчезло. Полностью исчезло. Как будто меня никогда и не было. Как вы полагаете, каково это: вернуться туда, где ты прожил последние девятнадцать лет своей жизни, и обнаружить, что не осталось ни единого местечка, говорящего о твоем присутствии?
— Отец все сжег, — говорит Адриан. — Мы смотрели, как он это делал.
— В этом он весь.
— Не полагаешь ли ты, что мне следовало хранить все это барахло и с умилением ждать, когда ты вернешься…
— Едва ли. Я-то знала, как устроена твоя голова…
— Не имела ни малейшего представления. Ты не способна была это понять.
А где же была я? Папы не было дома, мальчики, по всей видимости, гуляли с друзьями, но где была я? Кто же за мной присматривал?
— Почему ты не оставила нам записки? — говорит Адриан. — Могла бы оставить у меня в спальне. Отец и не узнал бы никогда.
— Я подумала… — она повышает голос, — я подумала, что вы все меня вычеркнули. Решила, что, по всей видимости, не нужна вам. Поэтому и ушла и больше никогда не возвращалась. — Она плачет, огромные слезы медленно вытекают из ее узких, маленьких глаз и катятся вниз по черным от размазанной туши щекам. Я не могу на нее смотреть. — И вот я вновь вижу вашего отца и понимаю, что была неправа. Мне не следовало оставлять вас на его попечение.
— В другой раз ты не смогла бы зайти, — говорит отец. — Я поменял все замки.
— Вот это неудивительно, даже совсем неудивительно. Я и тогда никак не могла понять, почему ты все еще этого не сделал.
— Хотел, чтобы ты пришла и обнаружила, что никаких следов в нашей жизни от тебя не осталось.
Она вытирает глаза и всех нас оглядывает.
— Посмотрите, — говорит она. — Вот мужчина, с которым я жила! Не знал, как избавиться от вашей матери.
Почему мой отец так жесток? Раньше я в нем этого не замечала. Откуда эта отвратительная черта, позволяющая ему наслаждаться ее горем? Как ему удавалось ее скрывать? Может, он культивировал жестокость, оставаясь наедине с собой, растил ее специально для того, чтобы проявить при необходимости, во всей полноте и совершенстве?
Он в это время бурчит себе под нос:
— И все то время, когда я мог рисовать, я растрачивал на то, чтобы готовить, гладить, мыть посуду…
Как мне хочется, чтобы он перестал. Его бормотание затихает, постепенно переходя в относительную тишину, периодически прерываемую случайными, плохо выговариваемыми словами. Мне хотелось бы разубедить его. Он вырастил нас сам — никакой помощи от Анджелы, Филиппы, Мэри и прочих не было. Он нас любил, он о нас заботился. Он был мне и матерью и отцом. Передо мной внезапно возникает ясная картина: я у него в мастерской, играю с бумагой и фломастерами, пытаюсь копировать его картину на холсте. «Будь смелее, Китти, — говорил он. — Используй все цвета, смешивай их, не бойся их. Цвет — это жизнь».