Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они пролежали так вдвоем еще долго, пока растущий отовсюду холод в итоге не вынудил эрца подняться: он встал, отрясая налипшую грязь, бросил в сторону раздавленные часы и попробовал уложить В. А. аккуратнее, но внезапный рев, вырвавшийся из‐за леса, спугнул его, и он, полуприсев, задрал лицо к невысокому небу. Возвращавшиеся истребители промелькнули, как спицы, над полем и скрылись в сером молоке. Неуверенно переступая, эрц пошел следом за ними.
Охота
Когда округ отсек им треть бюджета и Наташе без предисловий объявили, что ее передача уходит в архив, это было обидно, но вместе с тем и отпустительно: тех, с кем ей самой хотелось поговорить, хватило на два десятка выпусков, а потом пришлось браться за всех остальных из вековой обоймы районных альманахов; среди них попадались не самые скучные люди, но никто из них, ясно, нигде ничего не расшаривал, и отдача получалась совсем ничтожна. Новые же молодые, искавшие удачу в маленьких пабликах, шли к ней как на комиссию и, хотя все вопросы были известны заранее, отвечали со сдавленным ужасом, в общем понятным, но никак не украшавшим разговор. И от тех, и от других у Наташи остались книги, две с лишним полки, которые теперь нужно было куда-то деть из редакции; муж был против и злился, но все же пригнал машину, и они отвезли все домой, недовольные друг другом.
Ты же даже не отличишь их, если я прочитаю тебе без фамилий, сказал муж, подняв на этаж последнюю коробку: она приняла вызов и весь вечер сражалась за честь своего собрания, ошибившись всего лишь однажды, когда поторопилась и приписала стихотворение с талибами знаменитому ветерану Афгана, а оно оказалось как раз про Чечню и принадлежало эмчээсовке с дальнего полигона. Остальное же было отгадано безупречно, муж признал ее право и без шуток сказал, что потрясен; на семейных средствах Наташина отставка с канала не сказывалась почти никак, она была занята еще в трех муниципальных проектах, которые пока не собирались разогнать, и он был скорее рад, что теперь у них будет больше общего времени. Наташа же не то чтобы особенно пеклась о сорной городской славе, но, однако, за эти полтора эфирных года привыкла считать, что приличные люди на улице узнаю́т ее если даже не с первого взгляда, то чуть погодя: теперь же это должно будет, понимала она, сперва как-то так расслоиться, а потом и распасться совсем, как фанера на даче. Она знала, как это случается здесь: те, у кого она сама училась внештатницей в двух местных газетах, о ту пору казались живыми богами, их боялись и даже пытались убить, а потом они умерли сами собой в одиноких квартирах, и сейчас, не так уж много времени спустя, о них помнили только самые верные сердцем, вроде нее самой и еще нескольких человек, занимавшихся, впрочем, совсем другими делами. Опять же, в их библиотеке, где все ее знали, можно было поднять здешние подшивки за давние годы и проследить, например, ситуацию на литературных страницах: какие-то имена светились по десятку лет, но ни одно из них не говорило ей ровно ничего; достаточно долго Наташа считала, что виной тому ее собственное невежество, а когда она попала на семинар к редактору одного толстого московского журнала и рассказала ему, тот мягко предположил, что, возможно, это были просто плохие, неинтересные стихи.
Эти слова смутили ее: она не понимала, как стихи могут быть неинтересными, и тем более было странно услышать такое не от русского гопника или айтишника, а от человека, всерьез погруженного в литературу. О ее собственных стихах, когда пришло время разбора, редактор сказал что-то вроде того, что им стоит быть наивными до конца, а не умнеть посередине пути, но она уже не могла как следует доверять ему, семинар оказался напрасной возней; напоследок он подсказал ей несколько фамилий для ориентира, на обратной дороге Наташа все прочитала, но так и не сумела разобрать, чем эти стихи лучше тех, что водились в подшивках: мало того, многие из них были явно неряшливей, необязательней, словно авторы знали заранее, что их опубликуют и так, можно было не слишком стараться. Великий Гордеев, командовавший городским литкружком, куда она заглядывала школьницей, не оставил бы камня на камне от этих неловких построек; впрочем, он тоже был мертв, и те молодые из пабликов, что приходили к ней на разговор, уже не узнавали этого имени. Общее это беспамятство и так угнетало Наташу, а теперь, без своей передачи, она чувствовала, что его темное облако угрожает и ей; нужно было придумывать что-то еще, и в первый же выходной она отправилась в библиотеку, счастливая от замысла, который должен быть выручить не ее одну.
В пустом читальном зале она утвердила перед собой камеру и раскрыла подшивку их «Родника» с полустертым клеймом 1989 на обложке: Наташа решила, что составит обзоры их литературных страниц за каждый год своей жизни с рождения по две тысячи пятый, когда она сама в первый раз здесь опубликовалась. Восемьдесят девятый оказался не лучшим для старта: на почти сотню выпусков было две с половиной полосы со стихами, в большинстве своем бодрыми, но все равно будто бы не совсем живыми; она начала было наговаривать это на камеру, но скоро осеклась, догадавшись, что такая подача способна задеть вдруг набредшего на ее видео автора этих самых стихов или, скажем, кого-нибудь из его родственников, сохраняющего в секретере эти же номера. В конце концов, она никогда не ощущала себя вправе кого-либо так уж критиковать, и браться за это теперь было вдвойне неуместно; на ее удачу на второй в году литстранице оказалось пронзительно странное стихотворение, отсылавшее явно к чернобыльской катастрофе, пересказанной здесь в виде легенды о Вавилонской башне: строители почему-то были в черных повязках, и, когда башня переломилась от взрыва, они сняли их и переплели вместе, чтобы связать распавшиеся половины обратно. Автора звали Аркадий Адашев, и фамилия эта казалась знакомой: после, за монтажом, Наташа вспомнила, что в прошлом году в доме художника была выставка, где на стенах висели железные рыбы и вроде