Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Дрыхнуть, говоришь? — прошептал Фостий. Может, он и плохой фанасиот, зато знает другого, который еще хуже.
Глаза мужчины шевельнулись в глазницах, и Фостий содрогнулся.
Слабым, но спокойным голосом лежащий сказал:
— Я плохо тебя вижу, но это дело обычное. Через несколько дней пройдет. Так мне говорили те, кто прошел по этому пути до меня.
— Вот и х-хорошо, — пробормотал Фостий дрогнувшим голосом. Он устыдился собственной слабости, но ничего не мог с ней поделать.
— Не бойся, — произнес мужчина, которого, как сказали Фостию, звали Страбон, и улыбнулся. — Я знаю, что скоро сольюсь с владыкой благим и премудрым и отброшу груз своей плоти, столь долго тянувший меня вниз.
Фостию подумалось, что Страбон уже избавился почти от всей своей плоти.
Его голова превратилась в обтянутый кожей череп, а шея стала чуть толще ручки факела. Руки напоминали кривые иссохшие ветки, а пальцы — когти. На его костях не осталось не только жира, но и мускулов. Человек стал похож на скрепленный сухожилиями скелет, обтянутый кожей, но его слепые глаза сияли от радости.
— Скоро, — повторил он. — Скоро исполнится шесть недель с того дня, когда я в последний раз осквернил свою душу пищей. Лишь один человек протянул более восьми недель, но он был толст, а я никогда не был чревоугодником. Скоро я вознесусь к солнцу и узрю лик самого Фоса. Скоро.
— А вам… не больно? — спросил Фостий. Рядом с ним спокойно сидела Оливрия. Она уже видела такие живые скелеты, и достаточно часто, чтобы не содрогаться при виде Страбона.
Сиагрий не стал заходить в хижину; Фостий слышал, как он расхаживает за дверью.
— Нет, мальчик, нет; я ведь сказал тебе — не бойся. Да, не стану лгать — в первые дни мне сводило живот, когда та часть меня, что принадлежала Скотосу, поняла, что я решился отсечь от нее свою душу. Нет, ныне я не испытываю боли, а лишь страстно желаю обрести свободу. — Он вновь улыбнулся. Его губы настолько утратили окраску, что стали почти невидимыми.
— Но умирать такой долгой смертью… — Фостий потряс головой, хотя знал, что Страбон все равно не мог его видеть, и пробормотал:
— Но разве не могли вы отказаться и от воды, чтобы конец наступил быстрее?
Уголки рта Страбона опустились:
— Некоторые из нас, самые святые, так и поступают. А у меня, грешника, на такое не хватило решительности.
Фостий не сводил с него глаз. В своей прежней комфортабельной жизни во дворце он даже представить не мог, что ему доведется разговаривать с человеком, сознательно решившим уморить себя голодом, да еще незадолго до его смерти. Но даже если бы и представил, то разве смог бы вообразить, что такой человек станет упрекать себя в недостатке решительности? Нет, невозможно.
Веки Страбона опустились на подрагивающие глаза; казалось, он задремал.
— Разве он не чудо набожности? — прошептала Оливрия.
— Да, пожалуй, — отозвался Фостий и почесал макушку. В столице он презирал храмовую иерархию за то, что они носят расшитые драгоценностями одеяния и поклоняются Фосу в храмах, построенных на богатства, взятые — украденные — у крестьян.
Насколько лучше, думалось ему, стала бы простая но крепкая вера, зарождающаяся внутри человека и не требующая ничего, кроме искренней набожности.
И вот он увидел своими глазами персонифицированный и доведенный до невообразимого прежде предела пример такой веры. Он не мог не уважать религиозный импульс, заставивший Страбона превратить себя в кучку прутиков и веточек, но признать такую веру идеалом оказалось выше его сил.
Тем не менее, подобное самоуничтожение было вплетено в саму фанасиотскую доктрину и становилось естественным для тех, у кого хватало мужества сделать последний, логически вытекающий из нее шаг. Если мир ощущений есть не более чем порождение Скотоса, то разве не логично будет взять и вытащить свою драгоценную и бессмертную душу из гниющего болота зла?
Фостий немного неуверенно повернулся к Оливрии:
— Каким бы он ни был святым, я не собираюсь ему подражать. Пусть мир не столь хорош, каким он мог быть, но покидать его таким способом мне противно как… даже не знаю… как если бы я убежал с поля битвы, где сражаются со злом, а не присоединился бы к сражающимся.
— Да, но тело само по себе есть зло, мальчик, — произнес Страбон. Выходит, он все-таки не спал. — Поэтому любое сражение с ним обречено на поражение. — Его глаза вновь закрылись.
— Многие согласились бы с тем, что в твоих словах много правды, Фостий, — тихо сказала Оливрия. — Я тебе уже говорила прежде, что у меня не хватит храбрости поступить так, как поступил Страбон. Но я подумала, что тебе следует увидеть его, чтобы возрадоваться и восхититься тем, на какие подвиги способна душа.
— Да, я его увидел, и это воистину чудо, — согласился Фостий. — Но есть ли здесь чему радоваться? В этом я не уверен.
Оливрия бросила на него суровый взгляд. Если бы она стояла, то наверняка уперла бы руки в бока, но сейчас лишь возмущенно выдохнула:
— Даже та догма, с которой ты вырос, оставляет место для аскетизма и умерщвления плоти.
— Верно. Когда кое-кто слишком любит этот мир, появятся толстые самодовольные священники, не имеющие права так называться. Но сейчас, увидев Страбона, я понял, что этот мир можно любить и недостаточно сильно. — Его голос упал до шепота, потому что Фостий не желал потревожить спящие мощи. На сей раз Страбон не отозвался.
Фостий с удивлением прислушался к собственным словам. «Я говорю совсем как отец», — подумал он. Сколько раз за свою жизнь во дворце он наблюдал и прислушивался к тому, как Крисп выруливает корабль империи на середину между схемами, которые могли привести к впечатляющему успеху или к еще более впечатляющему провалу? Сколько раз он презрительно фыркал, мысленно упрекая отца за подобную умеренность?
— То, что он делает, влияет только на него самого, — сказал Оливрия, — и обязательно подарит ему вечное блаженство в слиянии с Фосом.
— И это верно, — согласился Фостий. — То, что он делает с собой, затрагивает только его. Но если, скажем, один мужчина и одна женщина из четырех решат пройти светлый путь по его стопам, то это весьма повлияет на тех, кто отклонит подобный выбор. А к выбору Страбона, если я правильно понимаю, доктрина фанасиотов относится весьма благосклонно.
— Для тех, кому хватает силы духа последовать его примеру — да, — ответила Оливрия. Фостий перевел взгляд на Страбона, потом вновь на Оливрию и попытался представить ее обглоданное истощением лицо и ее ныне ясные глаза, бессмысленно и слепо шевелящиеся в глазницах. Он никогда не отличался яркостью воображения и зачастую считал это своим недостатком. Теперь же эта особенность показалась ему благословением.
Страбон закашлялся и проснулся. Он пытался что-то сказать, но кашель глубокий и хриплый, сотрясавший весь мешок с костями, в который он превратился, — не проходил.