Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Точно, однако, уловила (женская интуиция)! Раньше, чем он сам задумался. И весь остаток дня жил с этой ее печалью. А к ночи был на вокзале, в почти лихорадочном нетерпении – скорей, скорей! Как же он мог так долго? И она…
Как они могли?
Серое квелое утро, типичная питерская подворотня, направо в подъезд, четвертый этаж, через несколько ступенек, дверь отворяется – она, заспанная, теплая, запахивая легкий халатик, зябко поеживается, а за окном грохот утреннего трамвая, медленно выскребающийся из сумерек ноябрьский день.
Их день.
В сущности, не так уж и много было таких дней и еще меньше ночей. Если прикинуть, то на дорогу уходило едва ли не больше, ночь туда, ночь обратно, даже если в сидячем, «бешеном», как его называли: около пяти садишься, к полуночи уже в Питере…
Но все равно – дорога: ожидание, нетерпение, тусклый вагонный свет, скорей бы уж!
Собственно, он и рвался сейчас к той полноте, которую обретал там возле нее, опережающе вычеркивая, вычитая дорогу, будто все и впрямь рядом. Словно она не связывала, не вела, а только преграждала.
И вот теперь неудача преследовала его, перрон на глазах пустел, редкие провожающие заглядывали в окна поезда, прощально махали руками. Проводники тоже один за другим входили в вагоны, непреклонные, и потом высовывались только за тем, чтобы взглянуть на семафор: не зажегся ли зеленый?
Он почти смирился, только едкое чувство еще стыло: да злость на проводников – не верилось, что не могли. С тем и подошел к последнему вагону.
– Не возьмете, а?
Необязательно так спросил, почти уверенный в отказе и ни на что особенно не рассчитывая.
Проводница, лет сорока женщина, вполне еще себе, смотрела на семафор или куда-то еще, вперед, лишь бы не на него, как все они, взгляд безучастный. Молчала, скрываясь лицом в сумраке.
Что-то, однако, почудилось вдруг в этом молчании – непрочное, колеблющееся, обнадеживающее, он вспыхнул: возьмите!
И вот – о, чудо! – неправдоподобно, царственно отстранилась, отступила на шаг, пропуская его в тамбур. Едва он вошел, даже не вошел, а вспрыгнул, влетел, окрыленный, как вагон дрогнул, громыхнуло на стыках, медленно стронулись с места фонари. И тут же проводница стала закрывать дверь.
Он ехал.
Потом он долго курил в тамбуре, уставясь в темноту, с каждым пролетающим мимо фонарем все глубже проникаясь радостью движения, – словно избавлялся от чего-то: легкое покачиванье-потряхиванье, перезвоны-перестуки колес, наматывающих невидимые километры… Даже если бы и всю ночь здесь, в выстуженном тамбуре, все равно бы согласился – лишь бы ехать. Еще немного…
Один раз вышел пожилой седовласый человек в кителе военного моряка, задумчиво выкурил «беломорину», загасил окурок о крышку массивного портсигара, каких он уже давно не видел, и снова скрылся в вагоне, откуда дохнуло жилым теплом и тем особенным, неповторимым духом, какой только и бывает в пассажирских поездах.
Он любил ездить: вагонные запахи, жиденький чай, мерное покачиванье, влажноватое белье, настороженно-равнодушно-приветливые лица соседей, громыхающий тамбур, тянущиеся бесконечно часы и минуты, смутные голоса на остановках, неожиданные разговоры – пауза в жизни, промежуток, лихорадочно снующие мысли – обо всем и ни о чем…
А теперь вроде как даже тревога, если не страх – будто именно теперь, пока ехал, все и происходило. Словно не себе принадлежал, а неизвестно чему вообще. Проваливался, исчезал…
Озяб.
К тому же полил дождь, капли разбивались о мутное, темное стекло, стекали извилистыми грязными струйками, и он представил себе дождь в Питере – как она сейчас спит или читает в своей комнате в коммуналке, она часто читает далеко за полночь, а дождь хлещет в окно, ветер швыряет его горстями, свет от фар ночных машин скользит по обоям.
Почему-то вспомнилось, как прошлой осенью ездили в Пушкин и там, гуляя в парке, попали под настоящий ливень, совершенно неожиданно, у них даже зонтика не было. Так и брели под дождем к электричке, по желтым и красным листьям, которых нападало сразу множество, и еще падали, падали…
Тогда, кажется, сентябрь был, теперь уже впору снега ждать, он бы обрадовался снегу, белизне, морозу, но вдруг подумал, что и снег будет, и мороз, только для них-то ничего не изменится, все останется по-прежнему: он – в столице, она – в Питере, ну и дорога, дорога, с каждым разом все более тягостная, утомительная, словно не семьсот километров или сколько там, а гораздо больше. Провал, расщелина… Что-то безысходное.
Что он ехал к ней сейчас, в сущности, ничего не меняло. Разве что удостовериться: нет, не потерялись… Раньше или позже – все должно было разрешиться само собой, к чему забегать вперед? Ему все равно возвращаться, а ей оставаться в этой коммуналке, где у соседки, тоже молодой девахи, то и дело толкутся какие-то парни, а сосед по ночам стирает в ванне. Этот одинокий пожилой мужчина всегда стирал по ночам, словно стесняясь, и они старались не выходить, чтобы его не смущать.
Час или больше прошло, когда в тамбур наконец заглянула проводница (нет, не забыла), позвала его.
– Не замерз? – спросила почти участливо.
– Да нет вроде, – откликнулся он. – Спасибо, что взяли, а то я уж и не надеялся.
Может, и не нужно было этого говорить, вообще забыть, как его не брали, но он все-таки сказал, – действительно благодарен ей был.
– Вон там устраивайся, – она кивнула на вторую, верхнюю полку в свой служебке. – Белье я все раздала, так что теперь спокойней будет.
Он скинул куртку и сразу полез, не дожидаясь дополнительных указаний. Там, значит, там, он на все готов – лишь бы ехать, и, уже вытянувшись наверху, проявил галантность: а ее он не стеснит?
– Не волнуйся, мы народ привычный, – улыбнулась снизу, ободряюще. – Куртку-то можешь повесить, – добавила, как бы подтверждая. – Я тебе одеяло дам, не замерзнешь.
Он с благодарностью принял из ее рук шерстяное, видавшее виды одеяло.
– Студент, что ли? – поинтересовалась.
– Да нет, – отозвался он не очень уверенно, не зная, что для нее лучше – быть ему студентом или нет. Отучился уже с год как.
– А-а-а, – протянула она, – а я думала, студент. Студенты часто просятся. Я вижу: молодой, ну и подумала, что студент. Денег-то, наверно, все равно мало платят?.. – проницательно спросила она.
– Не то слово, – сонно промычал он, укачиваемый вагонной болтанкой.
– Да, все жалуются, – вздохнула проводница, хотя он не жаловался. – Если один, то еще ничего, а вот с семьей уже худо, особенно если без собственного жилья…
– Ну, на это только сумасшедший отважится, – пробурчал он из все плотнее накрывающей его дремы. Все теплее становилось ему, все уютней.
– Ну уж, в жизни всякое бывает, – проводница, похоже, собиралась продолжать. – Что ж, по-твоему, ждать, пока лучшая доля выпадет, жизнь-то проходит, молодость проходит, не успеешь оглянуться. Я вон тоже девчонкой была – думала, буду гулять, пока не надоест. Мать вкалывает день и ночь, света белого не видит, ничего для себя. Нас, четверых, накормить, одеть, обуть, обстирать, бабку старую обиходить, да еще отца, который как выпьет, так пошло-поехало, праздник у него, дым коромыслом и море по колено. А ей, матери-то, что? Нет, такая жизнь не по мне, лучше совсем замуж не выходить, на такую-то каторгу… И вообще, не нравилось мне в поселке, скучно – ни клуба, ничего, так, одно название, топтанье под радиолу, а я, между прочим, очень даже любила танцевать, мне б в какой-нибудь ансамбль… Очень мне нравилось. Я и вообще ничего была, сообразительная. Если б направить меня, только кому?.. – Она примолкла, потом спросила: – Неинтересно тебе, наверно?