Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Революция 1905 г. показала, что отрыв либеральной интеллигенции от народных масс был настолько велик, что один из ее видных представителей М. Гершензон в «Вехах» восклицал: «Мы не люди, а калеки, сонмище больных, изолированных в родной стране — вот что такое русская интеллигенция… Мы для него (народа) не грабители, как свой брат деревенский кулак, мы для него даже не просто чужие, как турок или француз; он видит наше человеческое и именно русское обличье, но не чувствует нашей человеческой души и поэтому ненавидит нас страстно… Каковы мы есть, нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом — бояться мы его должны пуще всех козней власти и благословлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами ограждает нас от ярости народной»[1142].
Возглавив в феврале 1917 г. революцию либеральная интеллигенция поспешила «осчастливить исстрадавшиеся под абсолютистским игом массы» своими просвещенными западными реформами. «Временное Правительство издавало глубоко демократические в интеллигентском смысле постановления. Каких только свобод не привили они на Руси! Но все эти свободы, — как отмечал Гинс, — были нужны только городской интеллигенции»[1143], «интеллигенты, оторванные от народа, не понимающие его души», всегда навязывали ему то, «что самим больше нравится…»[1144].
Эту мысль, задолго до революции, высказывал М. Бакунин: «Особенно страшен деспотизм интеллигентного и потому привилегированного меньшинства, будто бы лучше разумеющего настоящие интересы народа, чем сам народ. Во-первых, представители этого меньшинства попытаются, во что бы то ни стало уложить в прокрустово ложе своего идеала жизни будущих поколений. Во-вторых, эти двадцать или тридцать ученых-интеллигентов перегрызутся между собой». Не случайно современник событий А. Игнатьев позже отмечал, что «революция в России долгое время представлялась мне великим народным бунтом, направленным не только против помещиков и властей, но и против всех интеллигентов, которые не имели прочных корней в родной земле»[1145].
Этот бунт спровоцировали творцы февральской революции, которые, как отмечал Гинс, сами разрушили традиционный образ жизни: «народ жил своими обычаями. Они выросли вместе с ним и были ему понятны и близки. Но они были непонятны русской интеллигенции. Как можно жить варварскими обычаями, когда существует римское право, вечно живое, неувядающее. И не подумав о том, что разрушение обычаев, игнорирование их вносит опустение в народную этику, что только обычаями старины, укоренившимися, освященными веками и дедовскими преданиями, держится уклад жизни малокультурных народов Востока, наносились удары вековым столбам народного правосознания, пока они, подрубленные в основании, не повалились на головы самих рубивших»[1146].
«Как вопиюще обнаружилась неспособность русских интеллигентов, политиков и идеологов найти применение своих сил, — восклицал Гинс, — Как за время революции непрактична оказалась русская интеллигенция. И все потому, что она исторически воспитана была в барстве. Она не желала «томиться» в невежественной обстановке провинции и устремилась в крупные города или за границу. Работать над переустройством местной жизни было не в ее характере… Нет, это не только ниже нашего достоинства, это страшно. Да, мы боимся своего народа. Вот великая трагедия русской интеллигенции и революционной демократии…»[1147].
* * * * *
Эта «непрактичность» наглядно проявила себя уже в первые дни революции — Николай II еще не успел отречься от престола, а «бесконечная, неисчерпаемая струя человеческого водопровода (уже) бросала в Думу все новые и новые лица…, — описывал начало революции Шульгин, — Но сколько их ни было — у всех было одно лицо: гнусно-животно-тупое или гнусно-дьявольски-злобное… Боже, как это было гадко!.. Так гадко, что, стиснув зубы, я чувствовал в себе одно тоскующее, бессильное и потому еще более злобное бешенство… Пулеметов — вот чего мне хотелось. Ибо я чувствовал, что только язык пулеметов доступен уличной толпе и что только он, свинец, может загнать обратно в его берлогу вырвавшегося на свободу страшного зверя… Увы — зверь этот был… его величество русский народ… То, чего мы так боялись, чего во что бы то ни стало хотели избежать, уже было фактом. Революция началась»[1148]. «Боже мой, какой ужас! — приветствовал революцию председатель Государственной Думы Родзянко, — Без власти… Анархия… Кровь… это гибель России»[1149].
«Слава богу, наконец я опять в Таврическом дворце…, — продолжал Шульгин, — да, там, в «кабинете Родзянко», есть еще близкие люди. Да, близкие потому, что они жили на одной со мной планете. А эти? Эти — из другого царства, из другого века… Эти — это страшное нашествие неоварваров, столько раз предчувствуемое и наконец сбывшееся… Это — скифы. Правда, они с атрибутами ХХ века — с пулеметами, с дикорычащими автомобилями… Но это внешне… В их груди косматое, звериное, истинно скифское сердце»[1150]. Представители образованных сословий, даже антропологически разделяли себя с русской «чернью».
Примером здесь может являться и описание рабочей демонстрации в Москве, другим образцом русской интеллигенции Буниным: «Знамена, плакаты, музыка — и, кто в лес, кто по дрова, в сотни глоток: — Вставай, подымайся, рабочай народ! Голоса утробные, первобытные. Лица у женщин чувашские, мордовские, у мужчин, все как на подбор, преступные, иные прямо сахалинские. Римляне ставили на лица своих каторжников клейма: «Cave furem». На эти лица ничего не надо ставить, — и без всякого клейма все видно…»[1151]. И дальше, уже из Одессы: «А сколько лиц бледных, скуластых, с разительно асимметричными чертами среди этих красноармейцев и вообще среди русского простонародья, — сколько их, этих атавистических особей…»[1152].
Народный бунт, высвобожденный февральской революцией, Шульгин воспринимал, как «взбунтовавшееся море»[1153]. Чтобы удержаться на его поверхности «мы все проталкивали Керенского к власти…, своей пляской на гребне волны он дал нам передышку на несколько месяцев… Он изображал всероссийского диктатора. Надо быть поистине талантливым актером, чтобы играть эту роль…»[1154].
В марте 1917 г. французский посол Палеолог предостерегал: «Русская революция… может привести лишь к ужасной демагогии черни и солдатчины, к разрыву всех национальных связей, к полному развалу России. При необузданности, свойственной русскому характеру, она скоро дойдет до крайности… Вы не подозреваете огромности сил, которые теперь разнузданы…»[1155]. Немецкий философ В. Шубарт находил причину этого явления в том, что «когда русская душа