Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Частичная демобилизация начнется спустя месяц после февральской революции — 5 апреля «вышел приказ военного министра об увольнении из внутренних округов солдат старше 40 лет для направления их на сельскохозяйственные работы до 15 мая (фактически же почти никто не вернулся), а постановлением от 10 апреля вовсе увольнялись лица старше 43 лет. Первый приказ вызвал психологическую необходимость под напором солдатского давления распространить его и на армию, которая не примирилась бы со льготами, данными тылу; второй, — отмечал Деникин, — вносил чрезвычайно опасную тенденцию, являясь фактически началом демобилизации армии»[1187].
Действительно «частичная демобилизация армии, — подтверждали сообщения фронта в Ставку, — взволновала солдат»[1188]. Опасность этой тенденции заключалась в том, что солдаты восприняли частичную демобилизацию, как моральное оправдание стихийной самодемобилизации, которая началась еще до свершения февральской революции: «с фронта бежали тысячами, грабя и насилуя в тылу»[1189]. «И все пошло прахом»[1190]. Обреченный фатализм слышался в словах Верховного главнокомандующего русской армии ген. М. Алексеева, отвечавшего в мае 1917 г. на вопросы М. Лемке:
— Армия наша — наша фотография. Да это так и должно быть. С такой Армией в ее целом можно только погибать. И вся задача командования свести эту гибель к возможно меньшему позору. Россия кончит прахом, оглянется, встанет на все свои четыре медвежьи лапы и пойдет ломать… Вот тогда мы узнаем ее, поймем, какого зверя держали в клетке. Все полетит, все будет разрушено, все самое дорогое и ценное признается вздором и тряпками…
— Если этот процесс неотвратим, то не лучше ли теперь же принять меры к спасению самого дорогого, к меньшему краху, хоть нашей наносной культуры? — спросил М. Лемке.
— Вы бессильны спасти будущее, никакими мерами этого не достигнуть. Будущее страшно, а мы должны сидеть сложа руки и только ждать, когда же все начнет валиться. А валиться будет бурно, стихийно. Вы думаете, я не сижу ночами и не думаю, хотя бы о моменте демобилизации Армии. Ведь это же будет такой поток дикой отваги разнуздавшегося солдата, который никто не остановит. Я докладывал об этом несколько раз в общих выражениях, мне говорят, что будет время все сообразить и что ничего страшного не произойдет; все так де будут рады вернуться домой, что о каких-то эксцессах никому в голову не придет…[1191].
Выводы ген. Алексеева, спустя полгода на московском государственном совещании подтвердит ген. Корнилов: «Армия развращена духовно и нравственно, в почти безнадежной степени, она уже начинает голодать, и страшна не только сама война, но и приближающийся конец ее. От демобилизации ожидаются кровавые, кошмарные эксцессы»[1192].
С началом февральской революции в деревню возвращались бывшие крестьяне, сохранившие свои крестьянские мечты и обиды, крестьяне — ставшие солдатами, радикализованные войной и революцией, прошедшие через страх, ужас смерти и крови. Многие из них были вооружены, и не было никакой силы способной остановить их на пути к достижению выстраданных веками надежд и устремлений.
Революционная стихия
Русские «свою нелюбовь к власти самодержавной неминуемо должны были перенести и на всякую власть вообще».
Гражданская война оттеснила «русский бунт» на второй план, придав ему идеологическую окраску. Крестьянские мечты «о земле и воле» оказались в тени классовых и национальных интересов. И «белые», и «красные» трактовали стихийные движения «русского бунта», как проявление его идейных симпатий или антипатий к себе или к противнику.
Пример подобных оценок давал атаман сибирских казаков ген. П. Иванов-Ринов: «Общее недовольство наступило уже через неделю после прихода Красной Армии…, — особенно сильно проявилось недовольство новой властью у крестьян… Повсеместно вспыхивали восстания…»[1194]. «С уверенностью можно сказать, — обобщает историк Л. Спирин, — что не было не только ни одной губернии, но и ни одного уезда, где бы не происходили выступления и восстания населения против коммунистического режима»[1195].
Причиной этих восстаний, утверждал Деникин, «всеобщим, стихийным настроением была ненависть к большевикам. После краткого выжидательного периода, даже после содействия, которое оказывали немногие, впрочем, повстанческие отряды в начале 1919 года вторжению на Украину большевиков, украинское крестьянство стало в ярко враждебное отношение к советской власти. К власти, приносившей им бесправие и экономическое порабощение; к строю, глубоко нарушавшему их собственнические инстинкты, теперь еще более углубленные; к пришельцам, подошедшим к концу дележа «материальных завоеваний революции» и потребовавшим себе крупную долю…»[1196].
Однако представитель той же «белой» среды Бунин сильно сомневался в этой «идейности» «русского бунта»: «Сообщение с Киевом будто бы совершенно прервано, так как мужики, тысячами идущие за лозунгами Григорьева, на десятки верст разрушают железную дорогу. Плохо верю в их «идейность», — писал Бунин в мае 1919 г., — Вероятно, впоследствии это будет рассматриваться как «борьба народа с большевиками» и ставиться на один уровень с добровольчеством. Ужасно. Конечно, коммунизм, социализм для мужиков, как для коровы седло, приводит их в бешенство. А все-таки дело заключается больше всего в «воровском шатании» столь излюбленном Русью с незапамятных времен, в охоте к разбойничьей, вольной жизни, которой снова охвачены теперь сотни тысяч, отбившихся, отвыкших от дому, от работы, и всячески развращенных людей»[1197].
Крестьянские бунты начались еще до того, как большевики пришли к власти, к Октябрьской революции они приобрели силу уже настоящей крестьянской войны. Отражением настроений царящих в деревне и отношения к ним правящих классов могла служить, появившаяся за несколько недель до Октября 1917 г., под фамилией известного историка Н. Костомарова статья «Скотский бунт»: «У нас происходили необыкновенные события, До того необыкновенные, что если б я не видал их собственными глазами, то ни за что не поверил бы услышавши об них от кого бы то ни было или прочитав где-нибудь. События совершенно невероятные. Бунт, восстание, революция! Вы подумаете, что это какое-то неповиновение подчиненных или подначальных против своих властей. Точно так. Это бунт не то что подчиненных, а подневольных, только не людей, а скотов и домашних животных…»[1198].
Данные Главного земельного комитета и Главного управления по делам милиции свидетельствовали, что «в октябре (1917 г.) крестьянское движение поднимается уже на ступень войны»[1199]. «Подобный вывод делает и большая