Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На мне был черный костюм моего брата – тот, который я надевал, когда мы ходили к мадам на обед, хотя на самом обеде я не присутствовал, а сидел на кухне. Я не мог разобраться в своих чувствах. Сердце у меня сжималось, словно я переживал большую потерю. Но ведь я почти не знал мадам Галеви, она даже не рассказала мне свою историю до конца. И тут я осознал: когда кто-то начинает рассказывать тебе свою историю, она связывает тебя с этим человеком – и особенно тесно в том случае, если история не рассказана до конца. Это было все равно что видеть один и тот же сон вдвоем с кем-нибудь, неожиданно проснуться на его середине и не знать, что произошло дальше. Над могилой читали заупокойную молитву, а с деревьев падали листья. Как говорят, это значит, что на деревьях находятся души умерших, и душа человека, которого хоронят, освободившись, может присоединиться к ним в загробном мире. Мне казалось, что в это можно верить.
Я часто думал о сыне мадам Галеви, умершем в двенадцать лет, а также о другом ее сыне, которого она пыталась уберечь от лихорадки, не выпуская целый год из дома. Время стало казаться мне не дорогой, протянувшейся передо мной, а замкнутым пространством, коробкой. Я брел по дну этой коробки и скоро уже должен был достичь противоположной стенки. Часто я представлял себя стариком, сидящим на каменной ограде, как мне предсказала мадам Галеви.
Я вернулся к своей обычной жизни, сосредоточился на живописи. Мама взирала на это с негодованием и спрашивала, как я собираюсь зарабатывать на жизнь, когда вырасту.
– Ничего другого я не хочу делать и буду заниматься этим, – отвечал я.
– Это глупо.
– А когда ты делала, что хотела, это тоже было глупо?
– Это не твое дело, – сказала она.
Смешно. Ведь то, что она делала, определило и мою жизнь.
Мне было противно дома. Я твердо решил делать то, что мне нравится, раз у меня впереди не так уж много времени. Я писал часами, прячась от дождя в брошенной хижине, которую случайно обнаружил глубоко в лесу. Тогда я сразу решил, что она будет моей. Вокруг теснились зеленые деревья, бросая на хижину тень. Среди них была мексиканская лаванда с красной корой, шелушившейся, как кожа обгоревшего на солнце человека. Я постучал в дверь и, не получив ответа, открыл ее. Было видно, что в хижине давно не живут. Она словно ждала меня.
Мне нравилось то, как солнце, яркими полосами пробиваясь между деревьями, проникало в хижину через окно. Я работал как одержимый, расписывая стены хижины налезающими друг на друга портретами и пейзажами. Трава вокруг хижины была высокой, сверху стремительно пикировали птицы в погоне за мошкарой. Я оставался в хижине до позднего вечера и приносил с собой свечи. Вечером все краски менялись. Огонь свечей трепетал, словно это были звезды, запертые в хижине вместе со мной. Все представало в другом свете, предметы то были окутаны дымкой, то выступали ярче. На веревках, прицепленных к потолку, было развешано множество засушенных трав. В хижине пахло древесиной, анисом и мятой. Когда я уходил домой, мне казалось, что я оставляю здесь себя самого сидящим у стены, испещренной разноцветными пятнами, а мальчик, обитающий в родительском доме, – всего лишь призрак.
Однажды, когда я пытался как можно лучше изобразить человеческую руку, используя в качестве модели свою собственную, за окном мелькнула чья-то тень. Это была Марианна. Я вышел из хижины, и мы стали разговаривать, стоя среди травы. Она больше не ходила в школу. Ей надо было помогать матери-прачке. Они стирали белье и одежду морякам и часто находили в карманах всякую всячину – раковины с другого конца света, ключи от номеров европейских и южноамериканских гостиниц, бумажки с адресами женщин, которых моряки когда-то любили. Марианна продемонстрировала, как ловко она носит корзину с бельем на голове. Я тоже попытался это сделать, корзина упала, а Марианна веселилась. Я пригласил ее в хижину, но она помотала головой и даже попятилась. На лице ее появилось какое-то непонятное мне выражение.
– Здесь жил один старик. Он заколдовывал людей, спасал умирающих. Он вылечивал тех, кого не мог вылечить никто другой, но просил в качестве платы что-нибудь такое, что было человеку дорого. Я ни за что не зайду в хижину, и тем более с тобой.
Опять между нами вставали преграды, которые я ненавидел. Я развернулся и вошел в хижину. Она пошла за мной, но остановилась на пороге. Было ясно, что нашей дружбе пришел конец. Она переросла это, сказала Марианна, она уже не школьница. В доказательство этого она поцеловала меня – и исчезла так быстро, словно ее тут и не было. Мне все это приснилось. Несколько мгновений слышались шаги и шуршание травы, затем наступила тишина. Мне стыдно признаться, но я заплакал, потому что во мне зарождались первые ростки любви, а главное, Марианна была моим лучшим другом, а теперь наша дружба кончилась.
Я надеялся, что старик, который жил здесь, вылечит меня. Я исступленно работал и работал, надеясь, что он ниспошлет мне просветление. Сев на пол, я огляделся и вдруг понял, как мне надо писать: я изобразил свою руку так, будто она состояла из пальмовых листьев и луговых трав. Остров был внутри меня. Я вобрал в себя свет, тепло, траву, небо. Все это было в моих руках.
Незадолго до моего двенадцатого дня рождения отец позвал меня к себе и вручил конверт небесно-голубого цвета. Я вскрыл его и увидел билет на трансатлантическую шхуну. Решив, что мне это снится, я ущипнул себя за ногу. Было больно. В дверях стояла мама, отбрасывая зеленоватую тень. Похоже, она знала, что я не собираюсь идти в школу, и уж точно знала, что семейный бизнес меня нисколько не привлекает. Поэтому меня посылали к родственникам в Париж, где я должен был учиться у месье Савари. Родители видели, что в здешней школе я ничему не научусь, и решили, что мне надо расширить кругозор. Мое будущее явно тревожило их, иначе они не решились бы на такую радикальную меру. Это значило, что я не буду на свадьбе Ханны, свой день рождения отпраздную не дома с семьей, а в чужой стране, которую видел только на картинках, а жить буду с незнакомыми мне людьми.
Я не знал, как к этому отнестись – никогда не был где-то, кроме Сент-Томаса, и подумал, что, уехав отсюда, могу измениться и стать кем-то другим: таким же, как другие мальчики нашей конгрегации, которые подчинялись законам и правилам их родителей. Я же рос непослушным, и родители, очевидно, решили наказать меня таким образом. Все следующие дни я бродил по окрестностям и возвращался домой уже под утро. Иногда я видел стройных оленей, которых завезли на остров больше ста лет назад только для того, чтобы охотиться на них. Олени были так напуганы, что встретиться с ними было трудно. В одной из деревушек я побывал на петушином бое. Мужчины пили вовсю и делали ставки, в воздухе стоял запах крови. Я тоже был возбужден и прикладывался к бутылке, когда мне удавалось, так что набрался довольно прилично. Мои друзья, братья Питер и Илайджа, разочаровались во мне. Наверное, между нами были слишком большие различия, чтобы дружить в то время и в том месте. Мама наверняка не одобрила бы того, что я хожу на петушиные бои, так как считала это развлечение жестоким. А между тем в детстве, как говорила Жестина, ей нравилось убивать цыплят. Значит, мама была лицемеркой, чуждым мне человеком. Она требовала, чтобы я не делал того, что делала она сама. Я злился на нее за это, но это была моя мать, и потому я злился также на самого себя.