Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я прикоснулась к животу. Твой отец сказал однажды, что хочет еще детей, но ты появился не поэтому. Ты – для меня.
* * *
Одиссей говорил, схватки у Пенелопы поначалу были совсем слабыми – она даже подумала, что переела груш, оттого и живот разболелся. Мои же низверглись точно молния с неба. Помню, я ползла из сада в дом, корчась, силясь сдержать раздиравшие меня судороги. Я заранее приготовила вытяжку из ивы и выпила немного, потом выпила все, а под конец уже вылизывала горлышко бутылки.
Я так мало знала о родах, их стадиях и течении. Тени передвинулись, но бесконечный миг в жерновах боли, перетиравших меня в муку, все не заканчивался. Я кричала и тужилась ей вопреки час за часом, а дитя все не выходило. Повитухи знают способы заставить ребенка двигаться, но я-то не знала. Понимала только одно: если роды затянутся, мой сын умрет.
А им все не было конца. В муках я опрокинула стол. После я увижу, что вся комната растерзана, будто бы медведями: гобелены сорваны со стен, табуреты разломаны, блюда разбиты. Как это случилось, я не помню. Разум мой шатался меж бесчисленных кошмаров. Вдруг ребенок уже мертв? Вдруг я, как моя сестра, взрастила внутри чудовище? Неутихающая боль казалась тому подтверждением. Будь ребенок невредим и нормален, разве уже не вышел бы?
Я закрыла глаза. Просунув внутрь себя руку, нащупала гладкую округлость младенческой головы. Рогов вроде нет, и вообще ничего страшного. Голова просто застряла в отверстии, стиснутая моими костями и мускулами.
Я молилась Илифии, богине деторождения. Она способна ослабить хватку моего чрева и вывести дитя на свет. Говорили, что Илифия следит за рождением всякого бога и полубога. “Помоги!” – кричала я. Но она не приходила. Звери мои, разбежавшиеся по углам, выли, и я припомнила, о чем давным-давно шептались сестрицы во дворце Океана. Если богам рождение ребенка неугодно, они могут остановить Илифию.
Мысль эта захватила мой лихорадочно работавший разум. Кто-то не пускает Илифию ко мне. Кто-то смеет вредить моему сыну. Это придало мне нужной силы. Я оскалилась во тьму и поползла на кухню. Схватила нож, притащила большое бронзовое зеркало, поставила перед собой – Дедала ведь не было, чтоб помочь. Улеглась меж сломанных ножек стола, прислонилась к мраморной стене. Холод камня меня успокоил. Этот ребенок не Минотавр, но смертный. Главное – не вонзить лезвие слишком глубоко.
Я опасалась, что боль парализует меня, но едва ее почувствовала. Слышался скрежет, будто камень терся о камень, и я поняла вдруг, что это мое дыхание. Толща плоти раздалась, и он появился наконец – скрюченный, как улитка в раковине. Я смотрела на него во все глаза, боясь пошевелить. Что, если он умер прежде? Что, если не умер, а я убила его собственной рукой? И все же я вытянула младенца наружу, воздух обдал его тело, и он завопил. Я завопила вместе с ним, потому что никогда не слышала звука сладостнее. Положила его себе на грудь. Камень под нами был мягче пуха. Младенец трясся не переставая, прижимался ко мне влажным, живым личиком. Не выпуская его из рук, я перерезала пуповину.
И сказала: видишь? Нам с тобой никто не нужен. Он квакнул в ответ и закрыл глаза. Мой сын, Телегон.
* * *
Нельзя сказать, чтобы я легко отнеслась к материнству. Я встречала его, как солдат встречает врага: собравшись, напрягшись, подняв меч, дабы отразить надвигающийся удар. Но приготовлений моих оказалось недостаточно. Я думала, что за несколько месяцев, проведенных с Одиссеем, узнала немало о премудростях человеческого житья. Еда три раза в день, телесные выделения, мытье и стирка. Я нарезала двадцать пеленок и считала себя предусмотрительной. Но что я знала о человеческих младенцах? Ээту и месяца не было, когда он научился ходить. Двадцати пеленок мне хватило лишь на день.
Слава богам, я хоть во сне не нуждалась. Ведь мыть, варить, тереть, отчищать и замачивать приходилось ежеминутно. Но как, спрашивается, это делать, если и ему ежеминутно что-то нужно было: есть, переодеваться, спать? Последнее я всегда считала для людей делом самым простым и естественным, как дыхание, но он, кажется, спать не умел. Я пеленала его так и сяк, качала, пела песни, а он все вопил, трясясь и задыхаясь, пока львы не разбежались, пока я не испугалась, что он сам себе навредит. Я соорудила перевязь, чтобы носить его, чтобы он прямо у сердца лежал. Я давала ему успокоительные травы, жгла благовония, сзывала птиц петь под нашими окнами. Но помогало лишь одно – ходить с ним на руках – по комнатам, по берегу, по холмам. Тогда он, обессилев, закрывал наконец глаза и засыпал. Но стоило мне остановиться, попытаться его уложить – просыпался тут же. И даже если я ходила безостановочно, скоро пробуждался и вопил опять. В нем помещался целый океан скорби, который можно было лишь закупорить на мгновение, но осушить – нельзя. Сколько раз в эти дни вспоминала я улыбчивого сына Одиссея? Я и его хитрость испробовала – вкупе с остальными. Подняв мягкое тельце в воздух, поклялась сыну, что он в безопасности. Но он только громче завопил. Уж не знаю, почему царевич Телемах уродился милым, думала я, но наверняка благодаря Пенелопе. А я как раз вот такого ребенка и заслужила.
И все же нам выпадали минуты покоя. Когда он наконец засыпал, сосал грудь или улыбался, глядя, как разлетается вспорхнувшая с дерева стая. Я смотрела на него и ощущала любовь невыносимо остро, будто разверстую рану. Я перечисляла, на что ради него готова. Обвариться кипятком. Вырвать себе глаза. Стереть ноги до костей, лишь бы он был счастлив и здоров.
Но счастлив он не был. Минутку, думала я, мне нужно, чтобы всего лишь минутку он не заливался так яростно у меня на руках. Но минутка эта не наступала. Он ненавидел солнце. Ненавидел ветер. Ненавидел ванну. Ненавидел быть спеленатым и голым, лежать на животе и на спине. Весь этот огромный мир он ненавидел и все, что есть в нем, а меня, казалось, больше всего.
Когда-то я часами творила заклинания, пела, ткала. Мне не хватало тех часов, как не хватало бы оторванной руки или ноги. Я призналась себе, что хотела бы даже вновь превращать людей в свиней – это, по крайней мере, у меня отлично получалось. Я готова была отшвырнуть младенца, но продолжала расхаживать с ним в ночи взад-вперед по берегу, на каждом шагу вздыхая по прошлой жизни. Он все голосил, и я сердито сказала во тьму: “Не нужно хоть беспокоиться, что он умер”.
И тут же захлопнула ладонью рот, ведь бог подземного царства и на куда менее явное приглашение откликается. Я подняла сына, посмотрела в разъяренное личико. В глазах его стояли слезы, волосы были растрепаны, а на щеке – царапинка. Откуда она взялась? Какой злодей посмел его ранить? Все, что слышала я о человеческих младенцах, нахлынуло вновь: как они умирают без причины и по любой причине – переохладившись, проголодавшись, повернувшись на один бок или на другой. Я ощущала каждый вздох в его худенькой груди и думала: так неправдоподобно, так маловероятно, что это хрупкое существо, неспособное даже голову держать, может выжить в жестоком мире. Но он выживет. Выживет, пусть даже мне самой придется сразиться с невидимым богом.
Я всматривалась во тьму. Прислушивалась, как волчица, чуткая к любой угрозе. Вновь ткала иллюзии, превращавшие мой остров в дикие скалы. Но страх не отступал. Отчаявшиеся люди порой безрассудны. Если все-таки они высадятся на скалы, то услышат крик младенца и придут. А вдруг я позабыла все свои хитрости и не смогу заставить их пить вино? Я вспоминала рассказы Одиссея о том, как солдаты поступали с детьми. С Астианактом и прочими сынами Трои, которых расшибали, сажали на копья, рвали на кусочки, топтали лошадьми, убивали без конца, чтобы они, уцелев и возмужав, не явились мстить.