Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Почему ты не едешь с нами?» — спрашивали они меня иногда. Прямо перед тем как совершить очередной ночной налет. Сидя на мосту Аниене, я присутствовал при отправлении их банды. «Сегодня берем бензоколонку «Шелл» со всем ее барахлом!» Я тихо кивал головой. Несмотря на свое желание изучить их нравы, я все-таки предпочитал слушать их рассказы на следующий день. После процесса в Вальвазоне мама, наверное, не вынесла бы второго расследования. Меня могли бы пришить к делу и повесить уголовщину. Риск меня не пугал, но мама? «Ты мне расскажешь», — говорил я Серджо, которого не на шутку раззадорила весть о доставке новых моделей кроссовок в магазин «Данлоп» на длинной виа Наццьонале, которая патрулировалась всего лишь одним охранником на велосипеде. Мотоциклы уже газовали по пыльной дороге, а я поднимался в свою комнату дописывать очередную главу своей книги.
Это был грубый, жесткий роман, откровенно жестокий и в то же время веселый, в котором я без прикрас описывал своих друзей, предпочитая сам не появляться на его страницах. Обязательное правило, которого я придерживался во всех своих последующих книгах и фильмах. Опять же из-за мамы. Чтобы не задеть и не потревожить ее простую душу, каждое утро она приходила к изголовью своего сына прикоснуться губами к его щеке, как будто он до сих пор спал в колыбельке. Эти страницы, на которых сегодня я обращаюсь к тебе, Дженнарьелло, первые, где я говорю о себе. Что ж, я могу теперь вернуться и спросить самого себя о некоторых сторонах жизни боргатов, которые я обошел молчанием в своем романе.
Разобравшись с любовью, мы шли есть пиццу в одну из двух тратторий в Тибуртино. Платил всегда я, не для того чтоб совесть была чиста, с ней у меня было все в порядке, просто со своей ежемесячной зарплатой в двадцать семь тысяч лир и первыми гонорарами от публикаций в литературных журналах я был единственным, кто располагал каким-то доходом. Чтобы в их памяти осталось счастливое мгновение, я добавлял им денег, чтобы они купили себе трубочку мороженого или полпачки сигарет.
А случалось ли так, чтоб кто-нибудь из них ушел без подарка в нагрузку к пицце? Меня пронзает смутное сомнение — как бы они себя повели, забудь я деньги или бумажник? Не хотелось бы думать, что содержимое моего кармана, извлекаемое в виде дружеского подарка, оседало в их карманах как обязательная дань.
И я был удивлен, когда однажды услышал:
— Мне надо пятьсот лир!
— Полштуки, Главко?
Он едва успел застегнуть ремень.
— Полштуки, Пьер Паоло.
— Но…
Я не без труда выудил из него его секрет. Первый в его жизни загул к девушкам. Он дох от нетерпения. «А! ну так бы и сказал…» Желание, которое в моих глазах сделало еще более симпатичным его пылкое признание в бамбуковой рощице. Альдуччо, «брат Джины» (его так отличали от второго Альдуччо), потащил его к Мадама Брента на виа деи Кап пеллари, неподалеку от дворца Фарнезе. Поднявшись по узкой лестнице, которую тускло освещала заляпанная мухами лампочка, они наткнулись на спящую за стойкой хозяйку. Они хотели незаметно проскользнуть мимо этой мегеры, но, неожиданно проснувшись, она на своем колоритном арго римских трущоб потребовала у них документы. Главко вытащил из кармана проездной на трамвай. Она выхватила его у него из рук и побагровела от гнева.
— А свое свидетельство о рождении, Бога душу мать, ты в рай по почте отправил?
Главко задрожал.
— Сопляк! — заорала она. — Ты своим стручком меня под статью загнать хочешь!
Обрушив поток ругательств, она начала промывать ему мозги, правда, тут она со своего словаря трастеверийской шлюхи неожиданно перешла на другой стилистический уровень. Чтобы наставить Главко и призвать его к соблюдению закона, она прибегла к более целомудренному итальянскому, дабы пристыдить нарушителя своей лингвистической эрудицией, предварительно ущемив его достоинство упоминанием о возрасте. Униженный со всех сторон, бедняга молча попятился назад. Альдуччо догнал его на лестнице, чтобы отдать ему проездной, который он забыл на стойке.
Когда Главко описывал мне свои злоключения в виде забавной истории, которую я сопроводил реституцией пятисот лир, за вычетом потраченных им пятидесяти, ему было на самом деле не смешно. Он мог раздувать щеки и вращать глазами, изображая мне эту мадам, но я видел, что он не переварил этот позор. «Обидно?» — спрашивал я его, раздражаясь всякий раз, когда он начинал тянуть резину (иногда напрасно, иногда слегка, в зависимости от продолжения). Альдуччо по моей просьбе в десятый раз поведал мне с новыми красочными подробностями историю об уроке нравственности, который содержательница борделя преподала его товарищу. Меня поражало то, что такая прожженная шлюха для своей моральной проповеди перешла на заученный когда-то в школе тосканский. Академические нравы — официальный язык! Но не менее поучительно — к твоему сведению, юный Главко — то, что доступ к женщинам оказался таким безапелляционным образом связан с проверкой удостоверения личности.
Эротическая свобода в Понте Маммоло регламентировалась всего двумя условиями. Правило первое: никаких постоянных «знакомств», никаких «связей», по возможности не заниматься любовью дважды с одним и тем же. Правило второе: никогда не закрываться в комнате, все упражнения — на свежем воздухе. Надо сказать, что два этих условия меня вполне устраивали. С тех пор как я расстался со Свеном, я больше не хотел привязываться к кому-то всем сердцем. Необходимость каждый день менять партнера надежно ограждала меня от ловушек любви. Что же касается отказа от закрытых дверей, от кровати, от этой привычной декорации любви, то он мне представлялся эффективной защитой от самого отвратительного, что есть в западной и христианской цивилизации — буржуазного табу, заключающего влюбленных за монастырскую ограду, от приватизации этой мятущейся щедрой чувственности, которую рождает красота наслаждения. Мальчишки из боргатов с их греческим, паническим чувством наготы предавали тело его природному, стихийному началу — солнечный закат в поле, дыхание ветра в зарослях мирта, одеяло желтеющих листьев у подножия осеннего дерева. Или — почему бы и нет? — жирная земля в глубине сада, а то и куча брошенного мусора на стройке. Чистым простыням я всегда предпочитал обрывки газет на земле, а тайнам алькова — соитие в публичном месте.
Расстаться, не оставив по себе ни имени, ни лица, не зная даже, с кем ты спал — вот высшая свобода древних. В их мифологии Эрос представал в обличии ребенка, наугад пускающего своего стрелы. Повязка на глазах не позволяет ему видеть, кого они пронзают. Образ, который поможет тебе понять, какой была жизнь в пригородах Рима в 50-е годы — тем неисчерпаемым изобилием непредсказуемых и ни к чему не обязывающих встреч. Нежность и радость быть вместе, поспешность и счастье расставания!
Пожелай меня кто-нибудь убедить, что за своими повадками буколического фавна я оставался пленником католической культуры, то не привел бы он в защиту лучшего аргумента, чем это мое так называемое «анормальное» непостоянство, это бегство от одного к другому, этот беспрестанный изматывающий поиск. Нежелание, неспособность сказать себе однажды: я нашел! Слывущие глубокомысленными мужами считают эту постоянную погоню, которой подвержен наш вид, скорее негативным проявлением комплекса вины, нежели позитивным устремлением. Они думают, что не позволяя чувству пускать в нас корни привязанности, мы наказываем себя за свое же представление о самих себе. Может быть, с годами религия моего детства без моего ведома вернет меня в свое лоно? Посмотрим. Но я уверен, что во времена Понте Маммоло я не подавлял в себе стремления к иной жизни. Да и к чему мне, свободному, здоровому телом, открытому миру, было пытаться поставить себя хоть в какую-то зависимость от чего бы то ни было?