Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Любопытно, что я то и дело невольно оказывался в обществе разведчиков. Дейна занималась шпионажем на полставки. Твиди происходила из знатного старинного рода, где по давней традиции воспитывались разведчики и контрразведчики, а теперь была замужем за высокопоставленным оперативником, работающим в джунглях. Дженет до ухода в ашрам была специалистом по иностранной валюте и занималась исследованиями для засекреченной группы передовых теоретиков, связанной с неким подозрительным «мозговым центром». Мне она сообщила только, что они никогда не встречаются в одном месте дважды.
Что же касается Бабетты, то к моему обожанию наверняка примешивалось чувство облегчения. Она не хранила в себе никакие тайны – по крайней мере, пока страх смерти не довел ее до безумства подпольных изысканий и эротического жульничества. Я пытался представить себе мистера Грея и его висячий член. Образ получался смутным, незавершенным. Оправдывая фамилию, человек был в буквальном смысле серым, испускал просто зримые помехи.
Вода в кастрюльке заклокотала. Стеффи помогла малышу слезть со стульчика. Выйдя в прихожую, я столкнулся с Бабеттой. Мы обменялись простым, но заданным от чистого сердца вопросом – тем, который после откровенного ночного разговора о диларе задавали друг другу дважды или трижды в день: «Как ты себя чувствуешь?» Задав этот вопрос и услышав его, мы оба почувствовали себя лучше. Я помчался наверх за своими очками.
По телевидению передавали благотворительную викторину в пользу раковых больных.
В закусочной Сентенари-холла я смотрел, как Марри обнюхивает свою посуду. Нью-йоркские эмигранты были бледны как-то по-особому мертвенно. Особенно Лашер и Траппа. Их болезненная бледность свидетельствовала об одержимости, о сильных страстях, подавляемых в тесноте помещений. Марри сказал, что Эллиот Лашер похож на персонажа из film noir. Резкие черты лица и надушенные каким-то маслянистым экстрактом волосы. Мне пришла в голову странная мысль: эти люди тоскуют по черно-белому, а в стремлениях каждого доминируют ахроматические тона, их личные оттенки послевоенной городской серости, возведенные в абсолют.
Излучая угрозу и агрессию, за столик сел Альфонс Стомпанато. Казалось, он смотрит на меня: один завкафедрой оценивает ауру другого. К его мантии на груди была пришита эмблема «Бруклин Доджерз».
Лашер скомкал бумажную салфетку и швырнул ее в человека, сидевшего через два столика от нас. Потом пристально посмотрел на Граппу.
– Кто оказал на твою жизнь самое большое влияние? – спросил он угрожающим тоном.
– Ричард Уидмарк в «Поцелуе смерти». Когда Ричард Уидмарк столкнул ту старую даму в инвалидной коляске с лестницы, я сделал для себя нечто вроде эпохального открытия. Оно разрешило ряд противоречий. Я стал подражать садистскому смеху Ричарда Уидмарка и смеялся так десять лет. Это помогло мне пережить несколько тяжелых в эмоциональном отношении периодов. Ричард Уидмарк в роли Томми Юдо в «Поцелуе смерти» Генри Хатауэя. Помнишь тот жуткий смех? Лицо гиены. Мерзкое хихиканье. Благодаря этому смеху я многое в жизни понял. Он помог мне стать человеком.
– Ты когда-нибудь плевал в свою бутылку с газировкой, чтобы не делиться с другими детьми?
– Машинально. Некоторые даже на бутерброды плевали. Мы играли в расшибец, а потом покупали что-нибудь поесть и попить. И тут начинался целый ливень плевков. Ребята плевали на свои сливочные помадки, в свои русские шарлотки.
– Сколько тебе лет было, когда ты впервые понял, что твой папаша – ничтожество и тупица?
– Двенадцать с половиной, – сказал Граппа. – Я сидел на балконе в кинотеатре «Лоуз Фэрмонт» и смотрел «Ночную схватку» Фрица Ланга с Барбарой Стэнуик в роли Мэй Дойл, Полом Дагласом в роли Джерри д'Амато и великим Робертом Райаном в роли Эрла Пфайфера. С участием Дж. Кэрролла Нэша, Кита Эндиса и молодой Мэрилин Монро. Фильм снят за тридцать два дня. Черно-белый.
– У тебя хоть раз бывала эрекция, когда стоматолог-гигиенист чистила тебе зубы и при этом терлась о твою руку?
– Да я со счета сбился.
– Когда ты откусываешь заусенец на большом пальце, ты съедаешь его или выплевываешь?
– Пожую немножко, а потом быстро смахиваю с кончика языка.
– Ты когда-нибудь закрываешь глаза, – спросил Лашер, – сидя за рулем на шоссе?
– На Северном девяносто пятом закрыл глаза на целых восемь секунд. Восемь секунд – мой личный рекорд. По извилистым проселочным дорогам я ездил с закрытыми глазами не дольше шести секунд, да и то со скоростью тридцать или тридцать пять миль в час. На многорядных автострадах обычно разгоняюсь до семидесяти и только потом закрываю глаза. Это надо проделывать на прямых участках. На прямых участках, когда в машине сидели люди, я закрывал глаза аж на пять секунд. Главное – дождаться, когда пассажиры задремают.
Лицо у Граппы круглое, влажное, озабоченное. Чем-то похож на обиженного пай-мальчика. Я смотрел, как он закуривает, гасит спичку и бросает ее в салат Марри.
– А в детстве ты очень любил, – спросил Лашер, – воображать себя мертвым?
– Да что там детство! – сказал Граппа. – Я и сейчас постоянно это воображаю. Стоит из-за чего-нибудь расстроиться, как представляю, что все друзья, родственники и коллеги собрались у моего фоба. Они очень, очень сожалеют о том, что не были ко мне внимательнее при жизни. Чувство жалости к себе – вот чего я всячески стараюсь не утратить. Неужели нужно отказываться от него только потому, что взрослеешь? Жалость к себе очень хорошо удается детям, а значит, она – чувство естественное и очень важное. Воображать себя мертвым – проявлять самую низкую, гнусную, самую приятную форму детской жалости к себе. Как раскаиваются и скорбят все эти люди, с виноватым видом стоящие у твоего большого гроба, выкрашенного под бронзу! Они даже не могут взглянуть в глаза друг другу, поскольку знают: смерть этого порядочного, сердобольного человека – следствие заговора, в котором все они принимали участие. Гроб завален цветами и обит изнутри ворсистой тканью оранжево-розового или персикового цвета. Какими чудесными противоречиями жалости к себе и самоуважения можно упиваться, если вообразить, как тебя готовят к похоронам, обряжают в темный костюм с галстуком, а ты при этом выглядишь загорелым, бодрым и отдохнувшим, как говорят о президенте после отпуска. Но есть во всем этом нечто инфантильнее и приятнее жалости к себе, и оно объясняет, почему я систематически пытаюсь вообразить себя покойником, замечательным парнем в окружении распустивших нюни родных и близких. Так я наказываю людей зато, что считают, будто их жизни важнее моей.
Лашер обратился к Марри:
– Нам надо бы учредить официальный День Мертвецов. Как у мексиканцев.
– Уже есть такой. Называется «Неделя Суперкубка».
Этого я слушать не хотел. Мне приходилось задумываться о собственной смерти, не зависящей ни от каких фантазий. Впрочем, доля истины в словах Граппы, пожалуй, имелась. Его ощущение заговора задело меня за живое. На смертном одре мы прощаем вовсе не жадность или нелюбовь. Мы прощаем людям их способность отстраняться, тайком плести против нас интриги, фактически сводить нас в могилу.