Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, вместо поэмы, о которой я мечтал, у меня была лишь внушающая дрожь чернота и невыразимое одиночество, и я наконец понял страшную правду, о которой до меня никто даже помыслить не смел, – непроизносимую тайну тайн. Я понял, что этот город из камня и шума не является естественным продолжением старого Нью-Йорка, как Лондон – старого Лондона или Париж – старого Парижа, и что на самом деле он мертвый, а его распростертое тело плохо забальзамировано и кишит странными живыми существами, которые не имеют ничего общего с теми, что населяли его при жизни. Сделав это открытие, я потерял сон, правда, потерянный покой отчасти возвратился ко мне, стоило мне понемногу выработать в себе привычку днем держаться подальше от улиц и выходить только по вечерам, когда темнота возвращает обратно то немногое из прошлого, что еще, подобно привидению, бродит поблизости, и старые белые двери домов вспоминают дюжих молодцев, входивших в них. Ощутив некоторое облегчение, я даже написал несколько стихотворений и все еще удерживался от возвращения домой, считая, что еще не потерпел поражения, которое только и могло заставить меня позорно уползти обратно.
В одну из таких бессонных ночей я встретил его. Это случилось в нелепом дворе на отшибе Гринвича, где я в своем невежестве поселился, считая этот район естественным обиталищем поэтов и художников. Архаичные дорожки и дома, площади и дворы в самых неожиданных местах пленили меня, и даже обнаружив, что поэты и художники всего лишь громко кричат, но на самом деле их эксцентричность – одна мишура, да и всем своим образом жизни они отрицают ту самую чистую красоту, которая только и может быть поэзией и искусством, я все равно из любви к ним остался в Гринвиче. Мне представлялось, что тут было поначалу, когда Гринвич еще представлял собой мирную деревушку, не поглощенную городом, и в предрассветные часы, когда даже все пьяницы отправлялись по домам, я в одиночестве бродил, исследуя таинственные закоулки и естественные наслоения, которые оставили на этом пространстве поколения и поколения людей. Моя душа оживала, и я давал волю мечтам и видениям, которые жадно требовал от меня живший во мне поэт.
Мы встретились пасмурной августовской ночью, часа в два, когда я гулял по задворкам, соединенным между собой неосвещенными коридорами домов и когда-то составлявшим бесконечную сеть живописных аллей. До меня дошли о них какие-то неясные слухи, и я понимал, что не отыщу их ни на какой современной карте, однако самая их забытость привлекала меня, и я принялся разыскивать их с удвоенной энергией. Теперь, когда я их нашел, мое любопытство не знало предела, ибо нечто в их расположении неясно намекало, будто они всего-навсего малая часть темных и сырых дворов, вклинившихся таинственным образом между высокими глухими стенами и за опустевшими трущобами или спрятавшихся за неосвещенными арками, чей покой не нарушают иноязычные орды, так как его оберегают хитрые и неразговорчивые художники, чье искусство не требует публичности и дневного света.
Он со мной разговорился, но никуда не пригласил меня, хотя мимо его внимания не прошли ни мое настроение, ни взгляды, которые я бросал на крылечки с железными поручнями и на двери с дверными молотками. Неяркий ажурный свет из окон падал на мое лицо, зато сам он стоял в тени в своей широкополой шляпе, которая отлично сочеталась с его вышедшим из моды плащом, правда, еще до того, как он обратился ко мне, я ощутил некоторое смятение. Он был очень худ – почти до истощения, и его тихий, едва слышный голос формировался где-то на самом верху дыхания. Он сказал, что уже несколько раз видел меня, и добавил, будто я напоминаю ему его самого своей любовью к старым руинам. Потом он спросил, не буду ли я возражать против сопровождающего, который отлично знает свое дело, да и владеет куда большей информацией, чем может получить новичок.
Когда я заговорил, то на мгновение увидел его лицо в желтом луче из одинокого чердачного окошка. Это было благородное, даже красивое, но немолодое лицо с утонченными чертами, которых никак нельзя было ожидать в этом месте и у человека его возраста. Его лицо понравилось мне, хотя было в нем нечто такое, от чего я пришел в смятение, наверное, оно показалось мне слишком бледным, или слишком бесстрастным, или никак не соответствующим здешнему окружению, чтобы я ощутил покой и доверие. Тем не менее я последовал за ним, потому что в то ужасное время моя душа жила лишь страстью к старинной красоте и тайне, и я счел щедрым подарком судьбы возможность заполучить в сопровождающие того, чьи изыскания наверняка превосходили мои.
Что-то в той ночи удерживало моего закутанного в плащ спутника от разговоров, и почти час мы шли почти в полном молчании, лишь изредка прерываемом комментариями, касавшимися старинных имен и дат, а также перемен, но в основном он жестами указывал мне на незаметные проходы, на коридоры, которые мы одолевали на цыпочках, на кирпичные стены, через которые приходилось перелезать, и один раз на кирпичный туннель с крутыми поворотами, по которому мы долго ползли на четвереньках, отчего я потерял всякое представление о нашем местоположении. Все, что мы видели по пути, было очень старым и красивым, или по крайней мере мне так казалось в неверном свете, однако я никогда не забуду шатающихся ионических колонн, пилястров с желобами, оградных железных столбов с урнами наверху, окон с перемычками и декоративных фонарей, которые становились все причудливей по мере того, как мы углублялись в неисчерпаемую старину.
Мы никого не встретили по пути, и, по мере того как время шло, освещенных окон становилось все меньше и меньше. Уличные фонари были керосиновыми и старинной ромбовидной формы. Позднее я заметил несколько фонарей со свечами, и в конце концов, одолев страшный неосвещенный двор, где мой провожатый в полной темноте направлял меня рукой в перчатке к узкой деревянной калитке в высокой стене, мы вышли на аллею, освещенную фонарями, поставленными перед каждым седьмым домом, и это были настоящие фонари в колониальном стиле с коническим верхом и дырками на каждой стороне. Аллея круто шла вверх – круче, нежели я мог предположить в этой части Нью-Йорка, – и в верхней части упиралась в увитую плющом ограду частного владения, за которой я рассмотрел светлый купол и верхушки деревьев, покачивавшихся на фоне бледного неба. Мой проводник достал тяжелый ключ и открыл низкую арочную калитку из почерневшего дуба с вбитыми в него гвоздями. Показывая мне дорогу, он шагал в темноте по, насколько я понял, гравийной дорожке, приведшей нас к каменной лестнице и к двери в дом, которую он отпер и распахнул передо мной.
Мы вошли, и мне сразу же стало дурно от повеявшего на нас запаха плесени, скопившейся здесь за несколько веков нездорового гниения. Мой хозяин, по-видимому, ничего не заметил, а я из чувства приличия промолчал, когда он повел меня по винтовой лестнице, потом по коридору и в комнату, заперев, как я слышал, за нами дверь. Потом я увидел, как он задергивает шторы на трех маленьких окошках, ясно различимых на фоне светлеющего неба, идет к камину, ударяет кремнем об огниво, зажигает две свечи на канделябре для двенадцати свечей и делает жест, требующий от меня молчания.
В полумраке я разглядел просторную и отлично меблированную библиотеку примерно первой четверти восемнадцатого столетия с великолепными дверными фронтонами, прекрасным дорическим карнизом и чудесным резным камином, заканчивавшимся наверху урной с завитками. Над переполненными книжными полками на одинаковом расстоянии друг от друга висели на стенах отличные фамильные портреты, потемневшие, таинственные и имевшие явное сходство с человеком, который жестом пригласил меня сесть в кресло возле изящного стола в стиле чиппендейл. Прежде чем устроиться напротив меня, мой