Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да ведь то же самое, что и тебе. – Она строго посмотрела на мужа. Черты лица ее были крупными: нос, губы, глаза – всё сильной и выразительной лепки. Взгляд тверд, даже властен. Лоб большой, с гладкой кожей. Много пришлось пережить, но лицо всё равно осталось молодым и привлекательным своею выраженной духовностью и верностью одному, раз и навсегда выбранному идеалу. Волосы она забирала под шелковую черную косынку, платье носила тоже черное, глухое, которое оживлялось лишь перламутровыми пуговицами и воротником брюссельского кружева.
Анне Григорьевне было тридцать четыре года – возраст полного женского цветения.
– Софья Андреевна говорила нам, что Абазе ты очень нравишься и что теперь тебе за свои писания не надо беспокоиться. Вспомнил? Ну мы же вместе были у Софьи Андреевны… А что, однако, Абаза тебе понадобился? Зачем?
Из-за болезни своей, особенно после тяжелых припадков, Федор Михайлович многое забывал на какое-то время. Случались поэтому недоразумения, а Достоевского обвиняли в зазнайстве, чванстве: не узнаёт, мол, знакомых, делает вид, что забыл фамилию…
Выслушав мужа, Анна Григорьевна поддержала его: да, надо поговорить с Софьей Андреевной, она поможет.
– Да что с тобой? – Она заметила, что Федор Михайлович побледнел и опустился на стул.
На его огромном лбу выступил пот. Резко обозначились татарские скулы, а глубокие, как бы уходящие внутрь глаза еще более запали, и он закрыл их.
В последние три месяца припадков не было, и в такие периоды как-то само собой казалось, что болезнь вроде бы совсем прошла; и это предчувствие конца жизни тоже как будто прошло, а теперь вот «кондрашка с ветерком», как он иногда называл свою хворь, вдруг напомнила о себе отдаленным приближением.
Впрочем, внезапная слабость могла наступить и от эмфиземы[15], как называл его другую болезнь домашний врач Яков Богданович фон Бретцель[16]. Он объяснил, что кровеносные сосуды у Федора Михайловича истончились очень, поэтому надо беречься, не раздражаться, громко не говорить, укутываться, выходя на улицу. Ходить следует тихо, чтобы не было отдышки. В общем, вести себя так, как Федор Михайлович не мог бы и двух минут (именно двух, потому что во вторую минуту разговора, который был важен для него, он сразу же резко возбуждался).
Анна Григорьевна за все четырнадцать лет, что прожила с мужем, привыкла к внезапным переменам его самочувствия, но привыкнуть к тому, что он болен неизлечимо, так и не смогла.
– Ничего, голубчик, не беспокойся. Уже прошло. – Сколько раз он говорил так. Даже после самых жестоких приступов. – Иди, Аня, вот-вот гости придут.
Первым явился Николай Николаевич Страхов[17], литературный критик и публицист. Был он среднего роста, строен, если бы не та небольшая полнота, которая появилась в последние годы. Впрочем, она тщательно скрывалась очень хорошо пошитыми сюртуками и фраками. Николай Николаевич вообще одевался не без изящества, волосы носил длинные, чуть подвитые, укладывал их так, как в свое время Чернышевский, и так же, как знаменитый критик, усы и бороду брил. Глаза у него были продолговатые и слегка навыкате, с маслянистым блеском, который особенно замечался в те моменты, когда Николай Николаевич пускался в теоретические споры. Говорил он веско, не торопясь, тщательно выбирая слова. Собеседника выслушивал необычайно внимательно, но, как уже давно заметил Федор Михайлович, внимательность эта происходила как бы и не от интереса к тому, что говорят, а от собственной забавы: во время спора Страхов подмечал слабость в рассуждениях оппонента, а то и оплошность и тут же бросался в атаку, добивая противника и получая от этого видимое удовольствие.
Впрочем, был умен и очень образован. Знакомство с Федором Михайловичем свел еще в ту пору, когда братья Достоевские издавали журнал «Время», а потом «Эпоху».
Пришел и Аполлон Николаевич Майков[18]. Ему, как и Федору Михайловичу, было пятьдесят девять лет. Широкая русская борода его была почти вся седая, усы тоже седы, щеки запали. За круглыми маленькими очками видны добрые близорукие глаза. А ведь как они, эти глаза, блестели в юности, каким горели огнем – в особенности в те минуты, когда Майков читал свои новые стихи! Теперь они слагаются редко, да и стали как-то длинны, и пишутся всё чаще по торжественным или скорбным случаям. Много времени отнимает и служба: Аполлон Николаевич – председатель Комитета иностранной цензуры. Да, уже не напишется, наверное: «Пахнет сеном над лугами, в песне душу веселя», а жаль, как жаль! Где оно, то время, когда влюблялись, когда головы горели, как в огне, когда юноша Федор Достоевский излагал своему другу план создания организации, которая ставит целью произвести переворот в России…
Было, было, всё было в жизни!
Уже хотели идти к столу, как раздался еще звонок: пришел Орест Федорович Миллер.
– Простите, что явился не зван, – сказал Орест Федорович. – Но дело, дело не требует отлагательств.
Федор Михайлович замахал на него руками: какие, мол, извинения! – и повел в столовую.
Орест Федорович был коренаст, широкоплеч, сильно сутул. Одевался в черный сюртук, по первому впечатлению вроде элегантный, но если присмотреться, то и потертый; зато белье отличалось свежестью и сапоги были начищены до блеска – тут следила тетка Ореста Федоровича, Екатерина Николаевна, обожавшая своего племянника. Отношения у них были самые трогательные, о чем и в округе знали, – в парке, что по соседству с Поварским переулком, часто можно было видеть дородную старуху, которая прогуливалась с широкоплечим сутулым господином в котелке, в очках; он мирно вышагивал рядом, заложив руки за спину.
Еще ребенком Орест Федорович остался сиротой. Екатерина Николаевна с мужем Иваном Петровичем взяли племянника на воспитание, и стал он им ближе и роднее сына. Уже превратившись в известного профессора, Орест Федорович всё равно не расстался с теткой. Да и как расстанешься, если после смерти мужа она осталась одна-одинешенька.
Уселись за стол; эффект, конечно, произвел не сиг, о котором горничная Дуня сказала Федору Михайловичу, а рябчики – румяные, с запеченной корочкой. Особенно хороши они были с подливой, которой охотно пользовался Николай Николаевич. Вообще, он вкушал с большим аппетитом, чего нельзя было сказать о почтенном поэте. Орест же Федорович ел мало, потому что рассказывал о предстоящем благотворительном литературном чтении, организатором которого он был.
Орест Федорович был членом многих благотворительных комитетов и обществ – в их деятельности проявлялась его натура, так стремящаяся помочь ближнему. Студенты за это качество от души любили профессора, дамы относили его к ламанчским чудакам, а мужчины, которых он удостаивал своим вниманием, ценили как самого надежного друга.
Вечер назначили на 29 января, в годовщину гибели Пушкина. Орест Федорович жаловался, как непросто было добиться подписания и утверждения афиши вечера:
– У нас ведь