Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В то время как отцовские навыки хоть частично конвертировались в доллары, Белла была библиотекарем. Она быстро освоила десятичную систему Дьюи, а также системы Блисс, Колон, Каттер, Ниппон и классификацию Библиотеки Конгресса; это не изменило факта, что единственная библиотека в Бразилии была укомплектована так же плотно и перманентно, как Верховный суд США, хоть и пятью мантиями меньше.[5]
Оставшись не у дел, Белла проводила время, прививая свой невостребованный интеллект мне. Первые шесть лет моей жизни в семье строго придерживались правила говорить дома только по-русски, считая, что английского я сам наберусь, когда понадобится. (Тем более что английский служил секретным взрослым языком родительских ссор.) Телевизор, за редкими и безумно скучными исключениями, был запрещен, зато я прочел «Мифы Древней Греции», «Занимательную алгебру» и О'Генри в переводе Корнея Чуковского до того, как пошел в первый класс. По прочтении каждой книги я должен был написать отчет — впечатления, запоминающиеся сцены, что бы я хотел изменить, иногда даже небольшое продолжение — в разлинованной толстой тетради. (Да, да, я вижу здесь параллель с моей работой в «Киркус Ревьюз» и прошу венскую делегацию особо в нее не вчитываться.) Моим любимым рассказом О'Генри была история про бедного клерка, который после недель скрупулезного скряжества надевал свой единственный хороший костюм и становился миллионером на одну ночь. Я совершенно не разглядел в нем аллегорию — мол, нужно быть собой. «Прекрасная идея, — написал я. — Почему все так не делают?»
— Потому что себя не обманешь, Марик, — вздохнула Белла, переворачивая набрякшую фломастером страницу на рисунок битвы Геркулеса и Росомахи.[6]— Смысл в том, что ты чувствуешь в душе, а не в том, что тебе подали на ужин.
Ужин в тот вечер состоял из кровавого клубка спагетти, оставшегося от позавчерашнего воскресного выхода в ближайший «итальянский» ресторан национальной сети, находившийся через два города от нас.
— Но мааам, ты ведь сказала, ты сказала, ты сказала, что никто не имеет права тебе указывать, что думать и что чувствовать.
— Я это сказала? Ну да, правда, — осторожно произнесла Белла, ожидая подвоха.
— Ура! Значит, я буду чувствовать себя богатым.
Годом позже, истратив минимум времени на телевидение и еще меньше — на общение со сверстниками, я влился в образовательную систему штата Индиана, лопаясь от приобретенных знаний и вооруженный шатким, недовыученным языком для озвучивания оных. В течение следующих семи лет я был местным вундеркиндом — по крайней мере, так меня называли; мои собственные воспоминания об этом периоде довольно смутны, вероятно в силу необходимости. Я одновременно был коверкающим слова чужаком и самым большим снобом в классе — комбинация, которая не добавляла мне привлекательности ни в ученических, ни в учительских глазах. Само имя «Марк Шарф» звучало как кашель и чих. Во втором классе, как мне позже рассказывали, я озадачил учительницу, назвав рисунок одноклассника «инфантильным». В четвертом я, по-моему, написал на нее скабрезный пасквиль онегинской строфой. Я точно помню, что с пятого по седьмой класс был занят переводом «Сказания о древнем мореходе» Сэмюела Тэйлора Кольриджа на русский:
Вода, вода везде, но пуст
Наш трюм, и сохнет снасть.
Вода везде, но к той воде
Устами не припасть.
А потом без спроса нагрянул переходный возраст, и моя мнимая гениальность — на самом деле истощимый источник заученных фактоидов — иссякла. Я перестал читать классиков, открыл для себя интернет-порно в самой ранней его текстовой инкарнации и научился смотреть фильмы с Брюсом Уиллисом без комментариев про мономиф и аристотелевы единства. С девятого по двенадцатый класс я с наслаждением глупел. Оно было блаженным, это забывание, как безболезненно ослабляющая хватку вредная привычка, как проходящая хворь, как рассасывающаяся сама по себе бородавка. Каждый новый день приносил с собой новый слой нормальности. В одном из моих последних приступов синестезии я представлял себе эти слои прозрачно-морщинистыми, как пленочка поверх заживающей ссадины. За два-три года они срослись в плотную матовую оболочку. Вундеркиндство мне больше не грозило.
С колледжем все было просто. Я пошел на филологический в Чикаго со специализацией по русскому языку и литературе. Все, что от меня требовалось, — это симулировать невежество в начале семестра и постепенно подкручивать уровень владения материалом ближе к экзаменам. По иронии судьбы в результате все более скудного общения с родителями, которых я к тому времени не на шутку стеснялся, мой русский медленно, но верно чах; к последнему курсу я знал его как раз на уровне выпускника чикагского филфака со степенью в русском языке и литературе.
О возвращении в Бразилию не могло идти и речи, а окончательный переезд в Чикаго представлялся полумерой. Подталкиваемый примером Фиоретти, который прыгнул в этот омут тремя годами раньше, я переехал в Нью-Йорк — бездомный, безработный и обремененный десятками тысяч долларов студенческого долга, потраченными на приобретение абсолютно бесполезного диплома. Россия никого не интересовала. В невнятном промежутке между плюшевым Горби и грозным Путиным, с ВНП на уровне Португалии, одна шестая часть суши ушла с радара за исключением редкой статьи в «Таймс», воркующей по поводу открытия бутика или бутербродной в тени Василия Блаженного. С тем же успехом я мог бы специализироваться по Атлантиде.
Я устроился на футоне у Вика на третьей букве Алфавитного Города,[7]посреди квартала, все еще верного бледнеющей панковской ауре Ист-Виллиджа. Наш дом был местом знаменитого и так и не разгаданного похищения ребенка, а наш дворник — главным подозреваемым. Теоретически эта хата обходилась мне в 250 долларов в месяц, но постоянные займы, пари, покерные долги, рейды на содержимое холодильника и общие покупки на четырех обитателей квартиры (я, Вик и Викова ритм-секция) усложняли ежемесячный расчет до невозможности. Обычно все заканчивалось тем, что я выворачивал карманы и опустошал кошелек, при необходимости подкидывая книгу-другую из моей обширной юношеской библиотеки, продолжавшей поступать из Индианы по коробке в неделю. Мои доходы за первый год в Нью-Йорке составили четыре тысячи долларов, которые я заработал, исправляя ошибки в резюме компьютерщиков. Я разработал для себя пятидолларовый обед из трех блюд: кисло-сладкий суп в китайской лавке «Счастливое крыло» ($1,25), картофельная котлета в еврейской бубличной напротив ($0,95), бутерброд с сыром и помидорами в бодеге[8]за углом ($1,80) плюс прихваченная по дороге домой крем-сода (напиток и десерт в одном флаконе, $1). Регулярное повторение этого маршрута позволяло мне раз в месяц засидеться за завтраком в кафе «Житан», разглядывая моделей, или съесть одинокий комплексный обед в одном из наименее претенциозных заведений Макнелли.[9]