Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Мне было приятно разговаривать с людьми, которые понимали меня с полуслова, — писал Марат. — С администрацией факультета проблем не возникало, хотя толпа возле первого номера слегка смутила руководство. К тому же там был вклеен огромный портрет Джона Леннона, но, к счастью, в статье подчёркивалось, какой он неутомимый борец за мир, так что и это сошло нам с рук».
Вскоре энергичной Тане Купцовой удалось выбить для «Клуба Любителей Музыки» небольшую комнатку, которая находилась за сценой лекционного зала. Как вспоминают старожилы, этот зал был построен на месте столовой и в нём на фоне бюста Ленина и кумачового лозунга «Партия — ум, честь и совесть нашей эпохи» проводились общественные мероприятия.
Обосновавшись в новоявленном «ателье искусств», Боб обклеил стены фотографиями рок-групп. Свежезаваренный чай лился рекой, и вскоре вдохновлённая Таня изготовила несколько членских билетов — для себя, Бориса, Марата и Андрея. Теперь любое заседание клуба означало поиски сюжетов для стенгазеты или обсуждение новой лекции — с рассказами о западных артистах, демонстрацией слайдов и прослушиванием музыки.
Как признавался Боб, всё это здорово отвлекало его от скучных занятий и тонизировало работу мозга. Закономерно, что количество слушателей на лекциях постоянно росло.
«Если народу приходило слишком много, то мы переносили лекцию на сцену зала, — рассказывал Марат. — Помню, что доклад про Фрэнка Заппу получился очень коротким — исключительно потому, что нам катастрофически не хватило информации. И развёрнутый материал в одном из французских журналов о фильме 200 Motels попал к нам, к сожалению, значительно позднее... К слову, не все наши заседания были посвящены року, порой случались и более нейтральные темы. Однажды к нам привели джентльмена, который провёл сложную беседу о творчестве Шостаковича. Забрёл как-то и представитель деканата, но разговор тогда шёл об английской рок-группе Free, и, проскучав минут пятнадцать, он удалился, поскольку ничего антисоветского не услышал».
Параллельно студенческой жизни продолжались домашние репетиции «Аквариума». Гуницкому надоело колотить по картонным коробкам, и он решил приобрести комплект настоящих барабанов. Спрятав пачку купюр с изображением Ленина в джинсовую куртку и нацепив значок Georgia for a Good Time or a Lifetime, Джордж отправился на другой конец Ленинграда. Там на репетиционной точке «Санкт-Петербурга» он купил у Володи Рекшана барабанную установку, по которой Корзинин стучал на химфаке. Это «восьмое чудо света» стоило триста рублей — три месячные зарплаты советского инженера. Круг замкнулся.
«Мы начали писать песни, вдохновлённые творчеством Джорджа Харрисона, поэтому прежде всего обращали внимание на тексты, — вспоминал Боб. — Поскольку аппаратуры у нас не было, то сочинение песен оказалось единственным занятием».
Почувствовав, что игра пошла по-крупному, общие знакомые попытались приютить музыкантов у себя дома. Но вскоре выяснилось, что терпение соседей не бесконечно. Особенно их раздражали гулкие удары барабанов, от которых хрустальные бокалы вываливались из румынского серванта, а фарфоровые слоники начинали движение в сторону африканской саванны. Чтобы не случилось скандала, «Аквариуму» пришлось искать новое место, где можно было играть и хранить инструменты. И — о чудо — вскоре такое пристанище нашлось.
Как пророчески пел беглый бард Лёша Хвостенко, «над небом голубым есть город золотой». Именно его случайно и обнаружили молодые битники в загородном Зеленогорске. Там, на берегу Финского залива, в помещении бывшего пансионата «БельВю» расположился двухэтажный Дом пионеров, где авантюрным образом обосновался бездомный «Аквариум».
«Современные группы даже представить себе не могут, что в Ленинграде нам совершенно некуда было деться, — объяснял Гребенщиков. — И приходилось ездить в Зеленогорск, куда нас пустили вообще непонятно как».
Спустя полвека я поинтересовался у Джорджа, насколько извилист был этот маршрут. Как выяснилось, «дорога к храму» оказалась более сложной, чем можно было представить.
«Из дома мы добирались на метро до Финляндского вокзала, а оттуда минут сорок ехали на электричке, — улыбался в густую бороду слегка поседевший барабанщик «Аквариума». — Потом на автобусе надо было проехать ещё несколько остановок... Целая эпопея на полтора часа езды в одну сторону. Но, поверь, нам было ради чего это делать. Тогда это был временный, но по-своему приятный отрезок нашей жизни».
* * *
Итак, где-то у чёрта на куличках новоиспечённая рок-группа стала проводить первые репетиции. Проблемы отсутствия звукоинженера и перспектив, строго говоря, никого не волновали. Играли что придётся и на чем придётся. На бэк-вокал решили позвать знакомых студенток, которые орали всё подряд — от песен «Аквариума» до каверов The Beatles. Со стороны это напоминало то ли утренник в дурдоме, то ли несфокусированное безрассудство.
«В тот период ценность музыки заключалась не в том, что её можно было слушать, а в том, чтобы мы могли её играть, — вспоминал Борис. — Поэтому попытки создать что-то, что можно слушать, начались раньше, чем мы научились брать гитару с рабочей стороны. Мы репетировали, писали песни и, сами того не зная, ожидали чудес».
Поймав из космоса очередную вибрацию, юные битники сочинили псевдохиппистскую «Арию шузни, влюблённой в джинсню», в которой позднее были обнаружены следующие строки: «Как тяжело твоей касаться бахромы и клёши ощущать прикосновения, / Но верю я, наступит то мгновенье, когда с тобой соединимся мы».
Вскоре Джордж написал поэму про реальную реку Оккервиль, а Борис придумал к ней музыку. В итоге у приятелей получилось неброское хоровое пение: «Я сдох поутру на реке Оккервиль, и труп мой упал в реку Оккервиль».
«Нас серьёзно злило, что на русском языке нет песен о том, как мы живём, — досадовал Гребенщиков. — Были Окуджава и Высоцкий, но они пели не о нас. И существовали Харрисон и The Beatles, которые пели о нас, но на английском. А хотелось слышать правду о нас — и не только в словах, но и в звуках. Поэтому нам пришлось писать самим».
Разучив блюзовый квадрат, Борис презентовал приятелям новый опус: «Хочу я всех мочалок застебать, нажав ногой своей на мощный фуз, / И я пою крутую песнь свою — “Мочалкин блюз”».
Спустя много лет, отвечая на мой вопрос о судьбе этой композиции, Гребенщиков признался, что в 1973 году никто из его друзей не понимал, «для чего такой бред, как «Мочалкин блюз», был написан». Возможно, что в тот момент Борисом двигала сильная жажда признания и самовыражения. Но так ли это важно, когда под простенькую гармонию его светлый голос прямо-таки возносился над городом, где никто толком не умел ни медитировать, ни работать. Господи, спаси и помилуй...
«Время от времени на Боба накатывало, — вспоминал впоследствии Джордж. —