Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Именно «ежовые рукавицы» были главным инструментом её любви. Мне не разрешалось стричь волосы, и каждый день она заплетала мне длинные тугие косы, которые я просто ненавидела. Ее грубые неласковые руки делали мне больно, и у меня было ощущение, что на меня надевают смирительную рубашку. Моя одежда полностью состояла из перешитых старых тряпок, оставленных ей соседями, или из старых папиных вещей. Еда подавалась на стол более чем скромная, никаких излишеств – это было привилегией папы и его поэтов-собратьев. Чаще всего она варила какую-то бурду, напоминающую русские щи, и заставляла меня кушать их каждый день с большим количеством хлеба, на который впоследствии у меня была обнаружена аллергия.
Когда мне исполнилось одиннадцать лет, бабушка начала запрещать мне выходить на улицу и встречаться со сверстниками. Пуританская келья превратилась в настоящую тюрьму, где я чувствовала себя в глубоком заточении – теперь мне разрешалось ходить только в школу. Мне позволялось выходить на улицу только в редких случаях, но за это нужно было дорого платить – бабушка приказывала мне встать на колени и просить разрешения. Я все еще была послушной и тихой девочкой и поэтому безоговорочно подчинялась – я опускалась на колени и со слезами на глазах умоляла её отпустить меня на улицу, или дать мелочь на каток, кино или мороженое.
В какой-то момент я уже не представляла, как можно выйти на улицу или получить карманные деньги просто так, без всяких усилий и унижений. Иногда я делала это недостаточно усердно, и тогда бабушка осыпала меня упреками: «Упрямая! Вся в мать!». Идеальным примером мог служить только её сын: «Вот он всегда становился на колени и вымаливал у меня прощения, и всегда целовал мне руки». Мой самый страшный грех состоял в том, что я не похожа была на её любимого сына, а больше напоминала ненавистную невестку. Для меня так и осталось непонятным, какие внутренние мотивы могли заставить эту женщину ставить беззащитного, осиротевшего и обделённого ребенка на колени и обвинятьего в неблагодарности! Это был мой первый урок, полученный от бабушки – если хочешь получить что-то в жизни, ползай и умоляй…
«Неблагодарная» стало моим вторым именем. Бабушка всё делала по дому сама, и когда я проявляла инициативу, пытаясь ей помочь, она всегда отмахивалась: «Иди и делай уроки! Я сама!». Она не позволяла мне ничего делать, ревниво оберегая свои домашние дела, как будто я могла отнять у нее очередную возможность обвинить меня в неблагодарности. Ведь если я буду делать всё сама, как она сможет поддерживать моё чувство вины?
Мы жили в квартире без горячей воды, и раз в неделю бабушка водила меня в общественную баню. Там она снимала банный номер, где мы обычно вместе мылись. Я ненавидела эти походы, хотя баня была не так далеко – всего в десяти минутах от дома. Причиной этой ненависти был обжигающий мои внутренности стыд – мне было стыдно идти с бабушкой по улице. Я испытывала острую душевную пытку от одной только мысли, что кто-нибудь из знакомых или одноклассников увидит нас вместе! А вдруг люди догадаются о жестком контроле и о том, что она заставляет меня становиться на колени? А вдруг они заметят, что мы живем в нищете? А я стыдилась этой нищеты, как символа своего рабства.
Две самые главные женщины в моей жизни учили меня совершенно противоположному, показав мне не самый лучший пример проявления истинного женского начала, и тем самым полностью сбив меня с толку. Они были как два противоположных полюса – южный и северный. Мама была горячей, страстной, открытой до наивности женщиной, любящей всех и вся. Она любила мужчин, друзей, свои многочисленные хобби, путешествия и многое другое. Но в её любви было столько чувственности и жадности к удовольствиям, что она отдавалась этим удовольствиям без всякого стыда и укоров совести, начисто позабыв о близких людях. В её любви было столько эгоизма, что, в сущности, ничего весомого не досталось ни одному человеку – она распылила её на миллион частей, от которых, подобно крохотным каплям дождя, высушенным солнцем, не осталось даже и следа…
Бабушка была полной противоположностью. Это была ледяная, холодная женщина, окружившая себя забором ненависти. Остатки её доброты и нежности, похороненные на дне огрубевшей души, достались только одному человеку – ее единственному, ненаглядному сыну. Она тихо и молча провозгласила эту любовь, пожертвовав собой и посвятив свою жизнь только этому одному человеку. Она готова была платить за эту любовь страданиями и унижениями, и нести свою ношу мужественно, с чувством долга и даже гордости, не позволяя себе никаких удовольствий или излишеств. Её истинное «Я» стало символом и выражением полного самопожертвования.
Одна женщина учила меня, как безответственно любить, другая – как с чувством долга ненавидеть. Это было мое наследие, моё жизненное пособие, которое в будущем должно было определить мою женскую судьбу.
В лагере папы и бабушки давно уже пахло жареным. Папа хотел забыть прошлое, как страшный сон, а бабушке всё еще хотелось поддерживать пламя холодной войны. Ведь она всегда была его верным союзником – во время войны и голодовки, во время домашней войны – сначала с тетей Леной, а затем с моей мамой. Эти войны и связанные с ними трудности были единственными вехами их совместного пути, единственной ниточкой, которая их связывала. А теперь он начал новую жизнь, стал большим человеком. А что досталось ей? Жизнь в чужом городе, в квартире с бывшей невесткой и внучкой на руках. Во время папиных приездов бабушка продолжала жаловаться на мою маму, пытаясь вызвать в нём жалость к ее незавидной участи – жалость сына и была той благодарностью, которую она так ждала. Она нажимала все возможные кнопки, но они почему-то больше не работали – папа отчаянно сопротивлялся и не желал ничего слышать. Бабушка не сдавалась и чем больше она настаивала, тем папа всё больше раздражался. Постепенно его раздражение начало переходить в бурный гнев – с битьём посуды и стёкол в серванте. Он кричал и оскорблял свою мать, бегал по комнате как разъярённое животное, попавшее в клетку, а мне только оставалось тихо сидеть и смотреть на него испуганными глазами.
Такова была сыновья благодарность за всю её многолетнюю заботу! А что хуже всего – он больше не хотел быть её верным союзником. Он принимал позу «Как ты посмела нарушить мое счастье и покой?», никогда не извинялся за свою грубость, потом уезжал в Москву совершенно обиженный, каждый раз при этом сообщая, что больше никогда не приедет, и денег давать не будет. Его мать молчала в ответ, и когда он уезжал, она, убитая горем, вымещала всё своё невысказанное возмущение на мне. Ей хотелось разделить свою тяжкую ношу со мной, и даже сделать меня ответственной за эту ношу. Каждый день она третировала меня своим недовольством, которое походило на китайскую пытку, и эта пытка сводила меня с ума – капля за каплей, каждый день. Затем дни превращались в долгие месяцы, а месяцы – в долгие годы.
Теперь мир был не только жестоким и бездушным местом, он также стал длинной дорогой, по которой ты бредешь, еле передвигая ноги, потому что твоя ноша слишком тяжела. Я несла ношу вины за свою воспитательницу – за все ее чувства и страдания, за ее здоровье и благополучие, и даже за ее место жительства – ведь это из-за меня она приехала в Киев, оставив родную Россию.