Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она была в голубом домашнем платьице, сшитом во время беременности и потому слишком свободном, слишком широком, простом домашнем платье. Девочка с потемневшими волосами. Маша. Ребенок, с малолетства наученный не подавать виду, не ронять лица ни при каких обстоятельствах, как будто в том было главное или что-то очень важное, в этом умении, в способности владеть собой.
Она взяла меня за руки, подвела к свету, к окну. И все смотрела.
— Боже, совсем не изменился, — сказала она. — Какой ты прежний… Правда?
Это не прозвучало вопросом. И я кивнул.
Было так: я сознавал, что эта женщина — Маша. Если бы о переменах спросили меня, я и назвать бы их не смог. Но мои руки не узнавали, и губы помнили иное, несоединимыми казались неприступный ее взгляд и вдруг податливость тоскующего тела, — мягкая податливость живота, от которой пропала моя голова, поплыла, отделилась, стиснутая в легких ладонях.
Я закрыл глаза. Это было как возвращение. Мы оба пытались нырнуть возможно глубже. Но упругое время выталкивало назад, в настоящее. Первый взгляд встречи сегодня уже был прожит. И нельзя было снова войти и отдать руки, чтобы странно и необыкновенно так, и естественно меня опять отвели к окну.
Запах ее волос напоминал то, чего не было. Есть вещи, которые и за больший срок не дано забыть.
Но:
— Сегодня. У нас с тобой есть только сегодня, — сказала она.
Вы слыша ли о Теде Джонсе? Говорят, обалденный негр, не уступит самому Сачмо… Ерунда, просто хороший аранжировщик. Нет, не только, не только — «Централ-парк блюз» его. Вот это вещь!.. Не может быть? Но я вам говорю! Никогда не слыхал. С ума сойти, он не слышал «Централпарк блюза»! А еще говорите, что разбираетесь в джазе!..
Не часто баловали нас джазовыми гастролями. Тед Джонс! Мэл Луис! Город гудел, как растревоженный улей, волновался, как базар. Занятому своими заботами и взрослой серьезностью жизни, городу не было дела до американской музыки, о нашем празднике он не подозревал: подумаешь, расклеили афиши, великое дело — джаз. Ни о каком Мэле Луисе никто и не ведал.
Нет, одни краем уха слышали, но: всего-навсего джаз… Битлы или Роллинг Стоунс — это ценится! Отстал от жизни, отец, уже давно Пинк Флойд. Нет, нынче самые поп Сантана или Дип Пэрпл…
Другие ломали голову, как добыть билеты, попасть на концерт.
Редкий случай. Может, больше не увидим и не послушаем настоящей музыки. В Индокитае вон что творится. Того и гляди, поцапаемся со Штатами. Не дай Бог… Войны не будет! Какая война, осенью Элла Фитцджеральд приедет. Она каждый год обещает. Ее госдепартамент не пускал… Да ты чего, у них такого нет — едут, куда хотят. А куда бы вы хотели? Не болтайте чепухи…
О гастролях американского джаза задолго до гастролей мне сообщили три приятеля. Загадкой осталось, откуда они узнали. Но они точно выяснили и позвонили. И я не удивлюсь, если о гастролях Вана Клиберна они узнáют раньше самого Вана Клиберна. И не расспрашиваю. Достаточно, что меня не забывают.
Наши интересы были прочно сплетены в огромном муравейнике. Каждый обитал в своей — возможно близкой по содержанию — среде. Понятие касты или группы опускалось иной раз до уровня бражки или компании, что, впрочем, никому не мешало иметь связи в более широкой жизни и даже в иных, контрастных по отношению к твоей, сферах. Социальный срез общества выглядел как слоеный пирог. Общественный организм был переплетен плотно, туго, намертво. Потому и говорят: мир тесен. И если пальцы ноги плохо знают, что происходит с пальцами руки, это еще не значит, что они чужие.
Не имея контактов, Маша и я располагали относительными по достоверности слухами друг о друге — мы варились в одной среде. В Москве, в Питере, в Таллинне или Варшаве, не имело значения. Честно говоря, это не более, чем кланы, только в широком смысле. Законы муравейника, понятые нами по-своему, были окрашены юным восприятием мира, когда мы зачитывались Хэмингуэем и, преодолев трудовую деятельность дня, — отстрелявшись, — по вечерам играли в парижскую жизнь в кафе. Парижанами мы не стали, просто сложился еще один образ жизни. И теперь моему младшему брату не приходит в голову сравнивать «Сайгон» с «Rotonde» или разудалое «Пиво-Пиво» с респектабельной brasserie «Lipp», что на бульваре Сен-Жермен. Скорее, скажет он, «Rotonde» — это вроде как наш «Сайгон».
Мы выросли из семнадцатилетних заблуждений. Но прекрасней их уже не будет ничего. И потому неуловимая печать, как манера одеваться в условиях, когда отменили манеры, манера говорить, слушать, есть, любить и печалиться, притворяться, грустить или бунтовать — все было в нас не сходно, но имело общие черты.
При полной невозможности быть вместе мы остались близкими людьми. Мы сохранили близость. Не удивительно, что мы вместе попали в ажиотаж вокруг джаза, этакий эмоциональный бум, и пошли послушать американцев. Ничего особенного не было в том, что оказались рядом на концерте (мы с отцом слушали четыре концерта). И я не удивлюсь, если выяснится, что мы ехали в одном троллейбусе, — почти все пассажиры были попутчиками. Я запомнил парня в желтой куртке, он почему-то больше других беспокоился, нервничал и без конца спрашивал, скоро ли выходить. И от остановки у концертного зала троллейбус отвалил пустой.
Фантастичность проистекала из реальности. Природа совпадений, она, увы, вне нашей воли.
Но вопросом оставалось: с чего бы это вдруг Маша опять появилась в Питере. После длительной разлуки вопросом представлялась и ее реакция на концерте. Что с ней случилось, что определяло поступки: она могла окликнуть нас в зале. Но не окликнула. Могла не звонить сегодня. Но позвонила. А тогда не подошла, даже не помахала программкой. Не одна была? Плохо выглядела?.. Внешняя причина не могла повлиять, я знал Машу. Но что же тогда?
«Every day blues… O-o-o, every day!»
Диди Бриджуотер, лиловая негритяночка, на эстраде заламывала микрофон. Увлекалась. Модуляции были знакомы, ох как знакомы.
Джонс плыл к ней через сцену, как линкор:
— O, miss… Are you Ella Fitzgerald? — и в голосе насмешливое удивление.
Пересмешником хохотал тромбон.
Диди оттолкнулась от невидимой стены растерянная, пропуская вперед пианино. Коротышка в полароиде с громким именем Сэр Роланд Ханна нырнул в белую волну клавиш и, захлебываясь, замотал головой. Мэл Луис подстегивал ритм щетками — шелестела телячья кожа малого барабана, медные турецкие тарелочки, маркированные звездой и полумесяцем, вызванивали: «O, blues, every day…»
Фортепьяно медленно разламывалось. Ханна брел по зеленым лугам, впереди блеснула полоса Миссисипи. О-о-о, блюз! На веревочке за собой он тянул подпрыгивавший на кочках концертный рояль…
Кончались предоставленные солисту восемьдесят тактов, когда Тед Джонс выдал ему первую. Ханна не слушал. Раскачивалась на тонкой шее кудрявая голова. Оркестр считал. Это все равно как сажать с отказавшими моторами пассажирский самолет.