Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Задавая себе эти вопросы, купец тем временем всматривался в скупо освещённое закатом лицо путника. Оно показалось ему необычным. Худое, так что даже щёки на нём слегка западали, разрисованное морщинами, это лицо было непостижимым образом красиво. И не от того, что его черты казались безупречно правильны. В нём то ли был, то ли угадывался какой-то свет, тёплый и спокойный, успокаивающий и волнующий одновременно. Глаза были тёмные, но и они странно сияли, согревая, хотя их взгляд при этом казался твёрд, почти суров. Необычный был старик!
— Если ты в Новгород путь держишь, то что же, мы довезём тебя, — пообещал Садко, поймав себя на том, что слишком долго и пристально рассматривает путника. — Но ты меня по имени да по отчеству окликнул. Откуда их прознал?
— Ну, как это, откуда? — Улыбка путника была такой же тёплой, как его глаза. — Тебя товарищи твои так окликали.
— А... Ну, да. А самого как звать?
— Николаем родители окрестили. Так с тех пор и прозываюсь.
Купец тоже улыбнулся.
— Крещёный, стало быть. Ну и слава Богу! И я, и почти вся моя дружина — тоже крещёные. Но если ты, дедушка Никола, сюда днём ещё приплыл, так небось проголодался. Сейчас я ребят моих кликну, они покормят тебя.
В ответ путник поклонился.
— За доброту твою спасибо. Вернётся она к тебе, Садко Елизарович. Но только я не голоден. Припасы у меня с собой. Хлебушко. Вот, не хочешь ли, попробуй.
И старик опустил руку в сумку. Она, оказывается, свисала у него с плеча. А мгновение назад Садко готов был поклясться, что при путнике нет никакой сумки! Тем не менее старец Николай вытащил из мешка небольшой свёрток, в котором оказалась краюха ржаной ковриги. Путник отломил от неё едва ли не половину и протянул купцу. И хотя тот был сыт, но отказать незнакомцу отчего-то посчитал неучтивым. Он взял ломоть, надкусил и вот тут изумился уже всерьёз: хлеб был не только абсолютной свежий, но даже тёплый, точно его сию минуту вытащили из печи. А уж какой вкусный!
Садко вдруг вспомнилось, как он, совсем малышом, и до аршина-то[14] ещё не доросшим, крутился в избе вокруг материнского подола, когда она хлопотала возле печки. Он вдыхал невероятный, завораживающий аромат и ждал. Ждал, когда же вытащит матушка готовый каравай и тот окажется на столе. Вот тогда можно будет украдкой вскарабкаться на лавку и, покуда мать не видит, попробовать ноготком отковырнуть от горячего-прегорячего каравая коричневую крошечку, чтобы тотчас отправить её в рот. Она обожжёт язык, но наслаждение доставит ни с чем не сравнимое... А если совсем уж повезёт (это только когда отца нет дома), то матушка, заметив его полный восторга взгляд, может и отрезать сбоку мелкую краюшечку. «На уж, попрошайка! Да гляди, язык-то не ошпарь!»
Купец и сам не заметил, как умял угощение, меж тем путник завернул остаток хлеба в тряпицу и убрал назад, в суму.
— Спасибо, дедушка Никола! Вот хлеб так хлеб! Только что ж мы стоим-то? Давай рядком присядем.
Они опустились на поваленный ствол. Быстро смеркалось. Алая кайма заката, на фоне которой ещё темнее стал неровный рисунок далёкого берега, тускнела, становясь уже не алой, а сиреневой, затем лиловой, а в вышине, над головою Садко и его нежданного собеседника, в густеющей синеве стали проступать звёзды.
— А много ль товара везёшь? — неожиданно спросил старик.
И Садко, обычно не любивший посвящать в свои торговые дела кого ни попадя, неожиданно охотно ответил:
— В этот раз, пожалуй, лучше, чем с самой весны. Одних шкурок лисицы северной продам гривен на пятьсот. А уж побрякушек всяких, до которых в Новограде боярышни так охочи, хватит, чтоб им там четверть торжища закидать. Я, видишь ли, у поморов на сей раз вместо груза моржовой кости накупил из неё же поделок — они нынче в моду вошли. Идут, прямо как резная кость слоновая, ну, а цена-то у них разная. Ещё весною мы с поморскими торговцами сговорились, что я им приплачу, если резчикам северным закажут гривен, серёжек и бус из этой самой кости. Вот и привезу в Новоград таких поделок, каких на торжище и не видели. Барыш возьму — тамошние купцы от зависти полопаются. И — на юг! У греков можно в этом году вин дорогих набрать, каковых в прошлое лето столько б не досталось, нынче-то вон какое тепло стоит! И даже до Новгорода везти не надо — в Киеве продам. Князь-то Владимир, что теперь правит, любит пиры да веселье. Хоть и крещение принял и, сказывают, во многом остепенился, а чару по кругу пустить всё так же горазд.
— Ну, это не велик грех, если при том головы не терять, — усмехнулся старец Никола. — А не боишься ли, Садок Елизарович, что зависть чужая тебе повредит?
— Это купеческая-то? — Садко откровенно рассмеялся. — Да уж бывало у меня... Один раз аж ладью спалить пытались. Не в Новгороде, нет, в своей же Ладоге, на Нево-озере. И то странно: хоть и любят купцы чужой мошне позавидовать, но так-то редко кто пакостит.
— Так это потому, что ты сам любишь мошной похвалиться, а других тем задеть да принизить!
В голосе старика не было осуждения, даже и укора не было, скорее, он прозвучал печально. Но Садко возмутился:
— Что же, кровно нажитым да заработанным похвалиться у меня права нет? Сами-то они, что ни повод, кошелями трясут, собольи шубы и шапки летом сымать не желают, чтоб только все их богатство видели. Вот прибудем на торжище, так там летом хоть нос затыкай — потом разит от этих, в меха укутанных!
Старец слушал, не прерывая, лишь покачивая головой, и в наступающей полутьме купцу стало казаться, будто лицо Николая светится, по крайней мере видно его было не хуже, чем когда сумерки ещё не сгустились над Волховом.
— Ох, не о том ты, Садко, думаешь, — задумчиво проговорил путник. — И не той зависти страшишься. Чужие грехи считать нетрудно, гляди — свои бедой обернутся... Вот ты уж за столько вёрст чужой пот учуял, а не чуешь, что у тебя за спиной да совсем рядом.
— Что?!
Садко резко обернулся, но не увидел ничего, кроме колыхавшихся на лёгком ветерке кустов да отблесков костра, у которого расположились и шумно вели беседу его дружинники.
— Что ты, старче, меня стращаешь? Ничего ж там нет.
Но Николай вновь качнул своей серебряно-седой головой.
— Так не всего ж нет, чего ты не видишь. Пруток вот зажги, поди да и глянь.
Из той же сумы старец извлёк огниво, и от первого же щелчка поднятая с песка сосновая ветка вспыхнула ярко, как смоляной факел.
— Иди, иди! Но смотри же: можешь возомнить, что спасся, а как раз и пропадёшь. Головы не потеряй!
Эти странные слова смутили бы молодого купца, но в свете ветки-факела он уже заметил непонятное шевеление среди кустов и, резво вскочив, кинулся к зарослям. Огонь алой искрой сверкнул на узком лезвии, отразился в двух налитых злобой зрачках, и Садко, не успев подумать, наотмашь ударил кулаком в смутно обозначившееся в темноте лицо. Глухой вопль, треск ломающихся сучьев, и вот уже часть куста вспыхнула от поднесённой вплотную ветви и ярко осветилось рухнувшее под ноги купцу тело.