Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот этот самый полуштоф-с на ее деньги и куплен, –произнес Мармеладов, исключительно обращаясь к Раскольникову. – Тридцать копееквынесла, своими руками, последние, все, что было, сам видел… Ничего не сказала,только молча на меня посмотрела… Так не на земле, а там… о людях тоскуют,плачут, а не укоряют, не укоряют! а это больней-с, больней-с, когда неукоряют!.. Тридцать копеек, да-с. А ведь и ей теперь они нужны, а? Как выдумаете, сударь мой дорогой? Ведь она теперь чистоту наблюдать должна. Денегстоит сия чистота, особая-то, понимаете? Понимаете? Ну, там помадки тожекупить, ведь нельзя же-с; юбки крахмальные, ботиночку эдакую, пофиглярнее,чтобы ножку выставить, когда лужу придется переходить. Понимаете ли, понимаетели, сударь, что значит сия чистота? Ну-с, а я вот, кровный-то отец, тридцать-тоэти копеек и стащил себе на похмелье! И пью-с! И уж пропил-с!.. Ну, кто жетакого, как я, пожалеет? ась? Жаль вам теперь меня, сударь, аль нет? Говори,сударь, жаль али нет? Хе, хе, хе, хе!
Он хотел было налить, но уже нечего было. Полуштоф былпустой.
– Да чего тебя жалеть-то? – крикнул хозяин, очутившийсяопять подле них.
Раздался смех и даже ругательства. Смеялись и ругалисьслушавшие и не слушавшие, так, глядя только на одну фигуру отставногочиновника.
– Жалеть! зачем меня жалеть! – вдруг возопил Мармеладов,вставая с протянутою вперед рукой, в решительном вдохновении, как будто толькои ждал этих слов. – Зачем жалеть, говоришь ты? Да! меня жалеть не за что! Меняраспять надо, распять на кресте, а не жалеть! Но распни, судия, распни и,распяв, пожалей его! И тогда я сам к тебе пойду на пропятие, ибо не весельяжажду, а скорби и слез!.. Думаешь ли ты, продавец, что этот полуштоф твой мне всласть пошел? Скорби, скорби искал я на дне его, скорби и слез, и вкусил иобрел; а пожалеет нас тот, кто всех пожалел и кто всех и вся понимал, онединый, он и судия. Приидет в тот день и спросит: «А где дщерь, что мачехе злойи чахоточной, что детям чужим и малолетним себя предала? Где дщерь, что отцасвоего земного, пьяницу непотребного, не ужасаясь зверства его, пожалела?» Искажет: «Прииди! Я уже простил тебя раз… Простил тебя раз… Прощаются же итеперь грехи твои мнози, за то, что возлюбила много…» И простит мою Соню,простит, я уж знаю, что простит… Я это давеча, как у ней был, в моем сердцепочувствовал!.. И всех рассудит и простит, и добрых и злых, и премудрых исмирных… И когда уже кончит над всеми, тогда возглаголет и нам: «Выходите,скажет, и вы! Выходите пьяненькие, выходите слабенькие, выходите соромники!» Имы выйдем все, не стыдясь, и станем. И скажет: «Свиньи вы! образа звериного ипечати его; но приидите и вы!» И возглаголят премудрые, возглаголят разумные: «Господи!почто сих приемлеши?» И скажет: «Потому их приемлю, премудрые, потому приемлю,разумные, что ни единый из сих сам не считал себя достойным сего…» И прострет кнам руце свои, и мы припадем… и заплачем… и всё поймем! Тогда всё поймем!.. ивсе поймут… и Катерина Ивановна… и она поймет… Господи, да приидет царствиетвое!
И он опустился на лавку, истощенный и обессиленный, ни накого не смотря, как бы забыв окружающее и глубоко задумавшись. Слова егопроизвели некоторое впечатление; на минуту воцарилось молчание, но вскорераздались прежний смех и ругательства:
– Рассудил!
– Заврался!
– Чиновник!
И проч. и проч.
– Пойдемте, сударь, – сказал вдруг Мармеладов, поднимаяголову и обращаясь к Раскольникову, – доведите меня… Дом Козеля, на дворе.Пора… к Катерине Ивановне…
Раскольникову давно уже хотелось уйти; помочь же ему он исам думал. Мармеладов оказался гораздо слабее ногами, чем в речах, и крепкооперся на молодого человека. Идти было шагов двести – триста. Смущение и страхвсе более и более овладевали пьяницей по мере приближения к дому.
– Я не Катерины Ивановны теперь боюсь, – бормотал он вволнении, – и не того, что она мне волосы драть начнет. Что волосы!.. вздорволосы! Это я говорю! Оно даже и лучше, коли драть начнет, а я не того боюсь…я… глаз ее боюсь… да… глаз… Красных пятен на щеках тоже боюсь… и еще – еедыхания боюсь… Видал ты, как в этой болезни дышат… при взволнованных чувствах?Детского плача тоже боюсь… Потому, как если Соня не накормила, то… уж не знаючто! не знаю! А побоев не боюсь… Знай, сударь, что мне таковые побои не токмоне в боль, но и в наслаждение бывают… Ибо без сего я и сам не могу обойтись.Оно лучше. Пусть побьет, душу отведет… оно лучше… А вот и дом. Козеля дом.Слесаря, немца, богатого… веди!
Они вошли со двора и прошли в четвертый этаж. Лестница чемдальше, тем становилась темнее. Было уже почти одиннадцать часов, и хотя в этупору в Петербурге нет настоящей ночи, но на верху лестницы было очень темно.
Маленькая закоптелая дверь в конце лестницы, на самом верху,была отворена. Огарок освещал беднейшую комнату шагов в десять длиной; всю еебыло видно из сеней. Все было разбросано и в беспорядке, в особенности разноедетское тряпье. Через задний угол была протянута дырявая простыня. За нею,вероятно, помещалась кровать. В самой же комнате было всего только два стула иклеенчатый очень ободранный диван, перед которым стоял старый кухонный сосновыйстол, некрашеный и ничем не покрытый. На краю стола стоял догоравший сальныйогарок в железном подсвечнике. Выходило, что Мармеладов помещался в особойкомнате, а не в углу, но комната его была проходная. Дверь в дальнейшиепомещения, или клетки, на которые разбивалась квартира Амалии Липпевехзель,была приотворена. Там было шумно и крикливо. Хохотали. Кажется, играли в карты ипили чай. Вылетали иногда слова самые нецеремонные.
Раскольников тотчас признал Катерину Ивановну. Это былаужасно похудевшая женщина, тонкая, довольно высокая и стройная, еще спрекрасными темно-русыми волосами и действительно с раскрасневшимися до пятенщеками. Оно ходила взад и вперед по своей небольшой комнате, сжав руки нагруди, с запекшимися губами и неровно, прерывисто дышала. Глаза ее блестели какв лихорадке, но взгляд был резок и неподвижен, и болезненное впечатлениепроизводило это чахоточное и взволнованное лицо при последнем освещениидогоравшего огарка, трепетавшем на лице ее. Раскольникову она показалась леттридцати, и действительно была не пара Мармеладову… Входящих она не слыхала ине заметила; казалось, она была в каком-то забытьи, не слушала и не видела. Вкомнате было душно, но окна она не отворила; с лестницы несло вонью, но дверьна лестницу была не затворена; из внутренних помещений, сквозь непритвореннуюдверь, неслись волны табачного дыма, она кашляла, но дверь не притворяла. Самаямаленькая девочка, лет шести, спала на полу, как-то сидя, скорчившись и уткнувголову в диван. Мальчик, годом старше ее, весь дрожал в углу и плакал. Его,вероятно, только что прибили. Старшая девочка, лет девяти, высокенькая итоненькая, как спичка, в одной худенькой и разодранной всюду рубашке и внакинутом на голые плечи ветхом драдедамовом бурнусике, сшитом ей, вероятно,два года назад, потому что он не доходил теперь и до колен, стояла в углу подлемаленького брата, обхватив его шею своею длинною, высохшею как спичка рукой.Она, кажется, унимала его, что-то шептала ему, всячески сдерживала, чтоб онкак-нибудь опять не захныкал, и в то же время со страхом следила за матерьюсвоими большими-большими темными глазами, которые казались еще больше на ее исхудавшеми испуганном личике. Мармеладов, не входя в комнату, стал в самых дверях наколенки, а Раскольникова протолкнул вперед. Женщина, увидев незнакомого,рассеянно остановилась перед ним, на мгновение очнувшись и как бы соображая:зачем это он вошел? Но, верно, ей тотчас же представилось, что он идет в другиекомнаты, так как ихняя была проходная. Сообразив это и не обращая уже более нанего внимания, она пошла к сенным дверям, чтобы притворить их, и вдругвскрикнула, увидев на самом пороге стоящего на коленках мужа.