Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лишенная всяческого представления о том, что готовит день грядущий, я не могла участвовать в излюбленной народной забаве: угадывать, какая температура будет завтра в горах, а какая — под фабричной трубой на северо-западе, и сбудется ли озвученный прогноз. После чего у двери частенько появлялся зонт. Я говорила о той погоде, которая только что согрела или увлажнила кожу, с чувством интимной нежности. А здесь чудес не происходило: солнце ничем не отличалось от налогового консультанта, совершавшего свой путь по раз и навсегда заданному маршруту. Письма приходили с не меньшей пунктуальностью, чем спрогнозированный дождь, а почтальон был сродни синоптику. Добрые и худые вести проходили через его руки, и у этого народного героя никогда не возникало желания рассеять грозовую тучу, обратив в ничто какое-нибудь пухленькое письмецо. Счета по пути не испарялись, и плательщики не прогорали. Пестуемая веками дисциплина чувствовалась повсюду. Жаль только, что ни кондуктору, ни почтальону не приходило в голову перекинуться с вами каким-нибудь нефункциональным словечком.
Дар рассказчика вообще не относился к достоинствам здешних обитателей. Для талантливого рассказчика точность фактов не так важна. И о каких трагедиях стоило бы повествовать? В революционный год несколько людей сели на трамвайные рельсы, не обратив внимания на служащих, которым пришлось идти на работу пешком. Когда же они потом с гордостью рассказывали, как блокировали движение общественного транспорта, то ничего не выдумывали о покалеченных и убитых, нет, они не готовы были поступиться правдой ради эффекта. Поэтому им можно было доверять. Всегда. Они не высовывались. Даже в любви. В поездах соответствующее предупреждение приводилось на четырех языках. Говорящие на диалектах избегали грубого «я люблю тебя». Выражением высшего чувства оказывалась фраза «мне с тобой легко», употреблявшаяся и по отношению к мюсли.
* * *
— Она — танцорка, — насмешливо заявляет медсестра. — Подождите ее здесь.
Я узнаю ее по походке, она семенит на высоких каблуках, покачивая бедрами. Бесхитростно рассказывает мне свою историю, надутые губки и ласковый голосок. Каждую ночь до четырех утра это золотце шепчется у барной стойки с мужчинами, подыскивающими себе после работы нимфетку.
— Должны ли вы с ними спать?
— Нет-нет. Мы танцуем и раздеваемся. В перерывах предлагаем мужчинам выпить. Сама я то и дело выливаю спиртное, не могу много пить.
— А отказаться не можете?
— Тогда меня уволят.
Она вздрагивает. В двадцать пять лет ей кажется, что это лишь побочные эффекты ее шикарной судьбы. Уж лучше раздеваться в обеспеченной стране, чем дома сидеть на кассе супермаркета за нищенскую зарплату, терпеть домогательства начальства и быстро стареть. Предъявив мне письменное доказательство своей счастливой жизни, истрепанный договор «танцовщицы кабаре», она ждет от меня знаков признания. Потом спешно приводит аргументы. Отец у нее умер, а мать сократили с оружейного завода. Широко раскрыв глаза, она убеждает:
— Вы же знаете, что сейчас кризис, а у меня четырехлетняя дочь.
— Ваша мать знает, чем вы здесь занимаетесь?
— Мама знает, что я танцую.
Глагол «танцевать» почти не сходит с ее уст, так она привыкает к новой жизни. Танцы — это искусство, признанная профессия, а искусство требует жертв:
— Мне и килограмма нельзя набрать.
Она стала телом и утратила язык. Да и надо ли разговаривать в баре с подвыпившими мужчинами? Ее словарный запас сводится к приветствию «чао», которым она встречает всех, даже врачей. Когда интимная близость становится ремеслом, грань между личным и общественным стирается. Ее рассказ еще не окончен. Теперь настало время хеппи-энда.
— Я познакомилась с мужчиной, со здешним мужчиной. Он хочет жениться на мне.
Эти слова она выпаливает с возбуждением старателя, нашедшего золотую жилу. Потянувшись, она еле слышно выдыхает:
— Вот теперь и думаю, стоит ли мне оставить все в прошлом?
Ждет, что соотечественница, тоже покинувшая родину, отвергнет сей риторический вопрос: конечно-конечно, бегом бегите. Я молчу.
Гинеколог пролистала карту с отсутствующим взглядом:
— При многочисленных сексуальных связях надо пользоваться презервативами. Анализы на СПИД и гепатит С отрицательные, не подтвердилось и подозрение о венерической болезни. Но в матке мы нашли измененные клетки.
Центр ее женственности подвергся изменению.
— Живот раздулся и бурчит. Неужели я снова беременна?
Тест на беременность результатов не дает, и это окрыляет девушку. Отвращение на лице доктора сменяется печалью. Недавно у пациентки случился выкидыш, когда она возвращалась домой в отпуск по заоблачным высотам. Счастливая случайность, потому что на аборт она бы не решилась. Все-таки она не безнравственна, настаивает девушка. Разговор об облеченных в презервативы членах и контрацептивных кремах длится вечность, переводить скучно. Девушка решает вставить внутриматочную спираль и собирается просить импресарио оплатить эту процедуру.
Я допускаю непроизвольную оговорку:
— Репрессарио.
* * *
Я была слишком юной для этой взрослой и рассудительной страны. Мои попытки вызвать ее безоглядную любовь так ни к чему и не привели. Словно молодая мать, что отдаляется от стареющего супруга и вкладывает всю страсть в сына, я возлагала надежды на преодолевающее границы чутье подрастающего поколения. Преисполнюсь этого чутья, прижмусь к мягонькому тельцу, сольюсь воедино с человечеством. Дети еще близки дикой природе, с ними я могу быть свободной и непринужденной, могу сбросить тяжелый культурный корсет. Однако младенцы были частью семейного имущества, в чужие руки их не давали. Имена у них были длинные, как у сановников, к которым непременно полагалось обращаться на «вы». Родители общались с ними вежливо, соблюдали форму, официально лобызая их перед сном. Если даже с собственными младенцами они ведут себя, словно с иностранными дипломатами, как же они примут меня? С маленькими существами никто не заигрывал — это было бы слишком затруднительно. Запреты повторялись медленно и серьезно:
— Я же сказал тебе, так нельзя.
Мне верилось, что родители тут же снимут запрет, развеют обстановку веселым смехом: «Да ладно, бери, тебе все можно». Обнимут блаженное дитя, покачают его, и блаженство перейдет на меня. Но они были верны своему слову и никогда не снимали запретов. Они упорно апеллировали к разуму, готовили потомков к знакомому им поверхностному миру. О том, что за ним есть еще тысячи миров, а под ним — тысячи смыслов, тысячи блаженств, они умалчивали. Это было предательством, против которого я бунтовала. Когда же я нарушала их правила, они думали, что мне не хватает разума. Они начинали просвещать, но я обрывала их: