Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стоя на пороге, я рассматриваю тело Стефана, растянувшегося по диагонали на весь матрас. Он перестал храпеть: либо его временно потревожил шум ключа, либо мое присутствие и теплота ранее создавали для храпа благоприятные условия. Я медленно раздеваюсь и присаживаюсь на край кровати рядом с его лицом. Мне не часто представляется случай разглядеть его настолько детально. Если честно, это невиданная удача: Стефан никогда не засыпал у меня.
И, конечно же, когда вижу его таким беззащитным, меня ошарашивает факт, нам просто нечего делать вместе. Эта правда колет глаза. Подумать только: пятьдесят пять лет — если он и выглядит моложе, то все же не на двадцать. В нем все кричит о зрелости, даже во время сна, потому как он и во сне сохраняет свой серьезный, обеспокоенный вид. Если снять очки, то в художественно размытой интерпретации моего слабого зрения контуры становятся менее четкими и острыми. Таким образом мне удается представить его таким, каким он был лет в тридцать. Не в моем возрасте, нет. Двадцатипятилетний Стефан — это такое эльдорадо, увидеть которое можно разве что в архивах, как на том снимке, сделанном по случаю выхода его третьей книги. Его заспанное лицо можно без проблем сопоставить с круглой и радостной физиономией молодого писателя, у которого во время прогулок по Парижу не получалось сделать и шага, не влюбившись при этом раз десять. Я не придумываю, я читала об этом в его книгах, и, когда мне самой тяжело поверить в это, я снова перечитываю их. Перечитываю, чтобы не забыть, что уже к тридцати он был резким и невеселым, облачился в доспехи, скрывающие от мира истерию, вызываемую у него женщинами. Стефан похож на огонь под суровым контролем, чей жар чувствуется при каждой вспышке. Я спрашиваю себя — влюбился бы он в меня тогда? То время, когда ему было тридцать, те волнующие восьмидесятые, когда я еще кружила где-то в районе отцовских придатков, представляются мне идиллическим отрезком времени, в котором не было ничего невозможного. Я представляю себя высокой, как башня, приводящей в восхищение этого молодого бестию в самом расцвете сил. Я прогуливаюсь с ним по Парижу и разгадываю тайну той единственной женщины, которую он любил настолько, что сделал ей ребенка. А может быть, именно я подкинула бы ему идею обзавестись потомством, чтобы удержать подле себя. И он бы любил меня, а потом пресытился бы и в конце концов возненавидел за те жертвы, которые никто у него не просил. Я превратилась бы в то привычное существо, что засыпает в соседней комнате рядом с ребенком, измотанная и полная молока, уставшая оттого, что знаю его так хорошо, уставшая от его слабостей, от его обещаний, презираемая и лишенная достоинства, благодаря сугубо мужским вылазкам, затягивающимся на целую ночь. Я повидала бы и гнев Стефана, и его упреки, отсутствие логики и обманы, а может быть, даже слезы. И после нескольких лет сожительства я могла бы сказать, что, господи боже, не из-за чего было убиваться — это был просто мужчина, как и все остальные. Мы бы раздирали друг другу душу по важнейшим причинам, крича и ломая вещи, а ночью я виновато бы приходила присесть на край его кровати, прямо как сейчас. Как и сейчас, положила бы руку на его волосы, а Стефан приоткрыл бы один глаз и молча смотрел бы на меня, теряясь в буре эмоций. Он бы вздохнул и сказал: Ох, дорогая!..»
— …Ох, это ты?
Стефан трясет головой, переворачивается на другой бок и мямлит что-то тоном вновь проваливающегося в сон человека:
— Что ты делала? Ты ледяная.
— Ничего. Я выходила погулять ненадолго.
— Ты с ума сошла. Ложись спать.
Отметьте, возможно, именно эти слова он сказал бы мне в свои тридцать. Я нахожу место на согретых им простынях, держа свои холодные конечности подальше от него. Вся моя наивная нежность уплывает в глубины сознания. На меня вновь находит ощущение, что я лежу подле друга семьи, который поздно спохватился, и не смог забронировать номер в отеле, и в конце концов более или менее добровольно согласился остаться на ночь у меня.
«Солнце светит слабо…»
Солнце светит слабо, будто смущенно. Мы со Стефаном прогуливаемся по Данцигерштрассе. Из-за снега прогулка выдается не из легких, и у нее, к тому же, нет цели. Я, кстати, не знаю, где мы очутимся через пятьсот метров. Однако Стефан, кажется, не придает этому большого значения, настолько он рад снегу, которого не видел уже давным-давно. До этого, когда мы поднимались по Каштаниеналлее, я видела, как он улыбается без всякой причины, а еще ему понравились пирог, съеденный на завтрак, и магазины. И он одарил меня королевской почестью, нарушив молчание, которое, оказывается, и не было таким уж неловким: «Честное слово, я мог бы тут жить», — хотя я ни о чем у него не спрашивала.
Помешать ему в этом, кроме его работы, могла бы, наверное, еще и берлинская погода. Слишком холодно здесь для него.
— Да, но посмотри, как красив город, запорошенный снегом.
— Действительно, — спокойно соглашается он, мечтая и разглядывая здания, которые солнце и снег делают похожими на драгоценности. — А вот в Лондоне…
Тут между нами исподтишка протискивается симпатичная девушка, разделяя нашу пару надвое. Она закутана в пальто из меха, добавляющее ее духам привкус влажной шерсти. Девушка смотрит на него, на этого храброго отца семейства в сопровождении дочурки, таким горящим взглядом, что Стефан даже оборачивается. Я бы, может, и обиделась, если бы на ней не были надеты ботфорты искрящегося белого цвета. Белее самого снега, они будто были задуманы для уличных приставаний в зимнее время.
— Ну вот и оно — то, чего нет в Лондоне.
— Красивых девушек?
— «Нет, тупица. Проституток.
— Это была проститутка?
Стефан оборачивается снова, и на этот раз упрямее, не в состоянии поверить, что эта девушка с походкой студентки может быть куртизанкой, пусть даже вот так обутая. А самое главное, удивленный, что она может прогуливаться вот так безмятежно, вовсе не беспокоясь о возможности случайной встречи со стражами правопорядка.
— Но… Здесь это легально?
— Тут все легально: проституция, бордели, эскорт…
— Ну надо же, просто рай!
Взгляд Стефана