Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Старина, — с чувством вздохнул мистер Руби, — ты попал в самую точку.
Это было правдой. В свойственной ей несколько свирепой манере, Соммита влюбилась. Байроновская внешность Руперта, его трогательный взгляд и чистое, беспримесное обожание, с которым он к ней относился, сложились воедино и сумели добиться цели. На этой стадии у Соммиты случился грандиозный скандал с ее австралийским секретарем, который ей воспротивился, а когда она его уволила, сказал, что он и сам собирался уходить. Тогда она спросила Руперта, умеет ли он печатать на машинке, и, услышав утвердительный ответ, тут же предложила ему эту работу. Он принял предложение, отменил все запланированные встречи, и его поселили в тот же астрономически дорогой отель, в котором остановилась его работодательница. Он имел дело не только с ее корреспонденцией. Его сделали одним из ее сопровождающих в театр; ему было позволено присутствовать, когда она занималась вокальными упражнениями. Он ужинал с ней после спектакля и задерживался дольше остальных гостей. Он был в раю.
Однажды вечером, после того как была выполнена вся эта рутина и мистер Реес ушел спать пораньше из-за приступа несварения, Соммита попросила Руперта подождать, пока она переоденется в более удобную одежду. Этой одеждой оказалось рубиновое шелковое неглиже, которое, возможно, было удобным для той, на ком было надето, но зрителя заставило задрожать от мучительного волнения.
У него не было никаких шансов. Она едва приступила к прелюдии в свойственной ей пугающей манере, как уже оказалась в его объятиях — точнее, это она его обнимала.
Час спустя Руперт Бартоломью плыл по длинному коридору в свой номер, и ему безумно хотелось петь во весь голос.
— Первая! — ликовал он. — Моя самая первая! И подумать только — Изабелла Соммита!
Он, бедняжка, был рад-радешенек.
IV
Насколько было известно ближайшим компаньонам мистера Рееса, его не особо беспокоили шашни его любовницы. Казалось, он не придавал им никакого значения, но утверждать это наверняка было невозможно, поскольку он был на удивление неразговорчив. Много времени — а точнее, бо́льшую его часть — он проводил в обществе секретаря, управляя, как многие предполагали, рынком ценных бумаг и отвечая на междугородние звонки. К Руперту Бартоломью он относился совершенно так же, как и к остальным поклонникам Соммиты: настолько нейтрально, что это едва ли вообще можно было назвать отношением. Время от времени при мысли о мистере Реесе Руперта беспокоили внезапные приступы неприятных размышлений, но он был слишком глубоко охвачен невероятным восторгом, чтобы слишком уж тревожиться.
Именно в этой сложившейся ситуации мистер Реес полетел в Новую Зеландию, чтобы осмотреть свой новый, только что построенный дом на острове.
Вернувшись через три дня в Мельбурн, он обнаружил письма от четы Аллейнов, принявших его приглашение, и Соммиту, пребывавшую в состоянии крайнего волнения.
— Дорого-о-ой, — сказала она, — ты мне все покажешь. У тебя ведь есть фотографии дома? Мне понравится? Потому что должна сказать тебе, что у меня большие планы. Ах, какие планы! — воскликнула Соммита, таинственно жестикулируя. — Ты ни за что не догадаешься.
— И что же это за планы? — спросил Реес обычным ровным голосом.
— Ах, нет, — поддразнила его она, — тебе придется потерпеть. Сначала фотографии, и Руперт тоже должен их увидеть. Скорее, скорее, снимки!
Она открыла дверь спальни, выходящую в гостиную, и пропела двумя великолепными нотами:
— Руперт!
Руперт сражался с письмами от ее поклонников. Войдя, он увидел, что мистер Реес разложил на кровати несколько глянцевых цветных фотографий дома на острове.
Соммита была очарована. Она восклицала, мурлыкала, ликовала. Несколько раз даже начинала смеяться. Пришел Бен Руби, и фотографии снова разложили для просмотра. Она обнимала всех троих по отдельности и более или менее всех разом.
А затем, внезапно перейдя к практической стороне дела, Соммита сказала:
— Музыкальный салон. Дайте-ка взглянуть на него еще раз. Да. Какого он размера?
— Насколько я помню, — ответил мистер Реес, — шестьдесят футов в длину и сорок в ширину.
Мистер Руби присвистнул.
— Ничего себе размер, — заметил он. — Больше похоже на мини-театр, чем на комнату в доме. Ты собираешься давать концерты, дорогуша?
— Лучше! — вскричала она. — Разве я не говорила тебе, Монти, дорого-о-й, что у нас есть планы? Ах, мы составили такой план, Руперт и я! Верно, caro?[4] Да?
— Да, — сказал Руперт, бросив неуверенный взгляд на мистера Рееса. — То есть… чудесные.
Лицо у мистера Рееса было на редкость бесстрастным, но Руперту показалось, что по нему пробежала тень покорности. Лицо же мистера Руби выражало глубочайшее опасение.
Соммита величественным жестом обхватила правой рукой плечи Руперта.
— Это милое дитя, — сказала она так, словно была его матерью, — этот обожаемый друг, — вряд ли она могла выразиться еще откровеннее, — он гений. Это говорю вам я — я, которая знает. Гений. — Все молчали, и Соммита продолжила: — Я живу с этой оперой. Я изучила эту оперу. Я изучила главную партию. Руфь. Все арии, соло, дуэты — их два — и ансамбли. Все, абсолютно все они несут на себе клеймо гения. Я использую слово «клеймо», — поправилась она, — не в смысле мученичества. Наверное, лучше сказать «они несут знамя гения». Гений! — закричала она.
Глядя в эту минуту на Руперта, можно было подумать, что слово «мученичество» все же подходит больше. Его лицо побагровело, и он нервно ерзал в ее объятиях. Она не слишком нежно встряхнула его.
— Умница, умница! — воскликнула Соммита и громко его поцеловала.
— Так мы услышим твой план? — спросил мистер Реес.
Поскольку на часах было семь вечера, она погнала их в гостиную и велела Руперту приготовить коктейли. Он с радостью скрылся в недрах прохладного шкафа, где хранились напитки, лед и бокалы. Остальные обменялись несколькими отрывочными и едва слышными репликами. Мистер Руби пару раз прокашлялся. Неожиданно, так что Руперт пролил предназначенный для мистера Рееса виски с содовой, раздались звуки стоявшего в гостиной фортепиано: зазвучало вступление к тому, что, как он надеялся, станет грандиозной арией его оперы, и великолепный голос душераздирающим пианиссимо[5] запел: «Одна, одна среди чужих».
Именно в этот момент, без всякого предупреждения, Руперта с катастрофической уверенностью посетило озарение: он ошибся в своей опере. Даже самый прекрасный на свете голос не мог сделать из нее больше того, чем она была — она навсегда останется третьесортным произведением.
Бесполезно, подумал он. Опера до нелепости банальна. А потом пришла следующая мысль: она неспособна здраво ее оценить. Она немузыкальна.