Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Василий повез автора-героя вместе с приятелями Петром и Ульяной на дачу, где ждала жена с сыном-младенцем. Дом этот на лето предоставил сам Василий. С начала этой поездки в повести и рассчитывается «расстояние до смерти водителя». Особое «изнаночное время», которое перевело на «непостижимый уровень несчастья, в невидимую тучу, беременную жгучими градинами беды».
В изнаночной реальности, в которую автор погружает читателя, мир преисполнен знаков, символов, намеков на дальнейшее развитие реальности. От сумасшедшей брошенной колли до найденного на участке пионерского значка («Интересно, зачем он воскрес? Неужели могут вернуться пионеры?» – этот вопрос озвучил автор-герой). Или вот к примеру: «Судьба страны в зеркале пруда… – подхватил я. – В перестройку пересох. В застой подернулся ряской. В оттепель вышел из берегов».
Изнаночная реальность – это не перевернутая реальность выверта, не что-то деструктивное, а те незримые швы смыслостроительства, которые скрепляют и выстраивают воспринимаемую нашими органами чувств картину, которую мы чаще всего воспринимаем как стечение обстоятельств. Не видим в ней провиденческого, воспринимаем только частные явления вне их связи, а если и пытаемся установить, то в духе вульгарной искусственной компаративистики.
Мир обретает осмысленность, это не хаотизированная и бессмысленная свалка всевозможных вещей, а текст, который необходимо научиться читать. Шаргунов пытается ухватить за ту или иную его ниточку, чтобы начать распутывать весь клубок. В этом заключена своеобразная герменевтика жизни. Автор передает ощущение слитности и нераздельности мира, взаимосвязанности и взаимообусловленности различных его проявлений.
Сюжет повести предельно прост, но он разворачивается вглубь, развертывает кристаллическую онтологическую решетку, на которой держится наша реальность. Шаргунов чувствует и рассматривает целокупное бытие, где нет и разделения времени: настоящее будто соседствует с прошлым, они идут параллельно. Прошлое постоянно высвечивается в настоящем, прорывает его, расцвечивает новыми красками.
Этим оправдывается и «новый реализм», провозглашенный автором, ведь это не только поверхностная плашка эмпирики. Через понимание видимой реальности, ее структуры можно проникнуть вглубь и прочесть сокровенное. И с этим следует обращаться крайне осторожно. Учиться чутко видеть, слышать, обонять, быть внимательным ко всему, иначе клубок реальности моментально спутается и превратится в паутину. Так выстраивается мистический реализм мамлеевского типа. В отличие от Сенчина Сергей любит метафизику, прислушивается к ее потокам, он везде видит проявления мира иного, определенные сигналы, в которые нужно уметь вчитываться, чтобы понять их провиденциальный смысл.
Когда автор с Петей шли из магазина и завернули в лес, приятель сказал, что «всё на свете рифмуется». Он физик, ставший поэтом. Познал законы физического мира, теперь силится прикоснуться к сокровенному, к той сфере, где буквы физики перестают работать. Петр проговаривает теорию относительности: «Е равно эм це в квадрате. Ничего не пропадает! Формула природы. Она нас главнее. Не мы решаем – она за нас! Всё на свете рифмуется! Она подстрекает, она и казнит».
Так и авторское «я» – это не зацикленность на себе, не карикатурный нарциссизм, а средство познания внешней физики через себя, чтобы дальше двинуться по пути к поэзии, пробудить ее в себе. Вопрос в том, с чем срифмуешься, какой выбор сделаешь среди законов природы. Соединишься в рифме с ангелами или бесами.
Вокруг плотные жернова жизни и смерти, незримая, но иногда в виде знаков, символов проявляющаяся в эмпирии, брань ангелов и бесов. Через это сито и проходят муки рождения нового. Выбор пути, твоей новой рифмы.
Вот, к примеру, тот же Петя рассказывает автору-герою о своей эволюции из физиков в поэты: «Я рождался заново! Так змея старую кожу долой… В свежей коже ей больно и неловко. Стыдно. А старая сама слезла. Дернулся – на тебе уже новая! Старая умерла. Может, и ты теперь умрешь. Но к старой нет возврата! Чувствуешь – так надо. Организм требует. Это во спасение!» Петя говорит и про «волю природы» к этому обновлению – особому обряду инициации, где ты пан или пропал. Василий не смог переродиться, скинуть кожу и посинел от рака. Так он торопился к Богу, а Он его зовет «Вась-Вась». После того, как русскому богатырю приснился «русский Бог», Вася устремился в смертельном вихре движения к Нему («Может, он так Бога любит, что бежит к нему вприпрыжку», – предположил автор). Вихрь этот имел и побочные эффекты, он разбрасывал несчастья – «градины беды».
О предстоящем своем перерождении говорил Петру автор, рассказывая о желании двинуться в политику, о предстоящей важной встрече и о поступившем предложении возглавить всероссийское движение. В литературе ему становится тесно: «Мне кажется, что там – реальная жизнь, обаяние, мощь, приключения, только оттуда можно жизнь менять, буквы перестали работать. Я хочу лепить историю, как снег… Видимо, я не прав, сунусь туда и проиграю всем этим акулам. А вот хочется, и всё!» У него также на пути особый ритуал инициации, включая клыки овчарок, которые чуть не изорвали его по дороге с дачи.
Это шаргуновское желание «лепить историю, как снег» вполне соотносится с фразой Петра о том, что «всё на свете рифмуется». Главное, чтобы этот снег не трансформировался во всё те же «градины беды».
В повести расстояние до смерти водителя Василия не плоскостное, а многослойное. На уровне природном появляется образ-символ леса. В недолгом сидении с Петром и в разговоре по душам в лесу автор-герой ощутил процесс постепенной растворенности в этой природной стихии: «Я смотрел на Петю, и мне чудилось, что мы, как и мусор, раскиданный здесь, – продавленная пачка сигарет, бутылка из-под пепси с коричневыми разводами внутри, желтая и измятая газета, – мы тоже невидимо и незаметно превращаемся в часть леса. От мусора лес не терял своей сакральности, присваивал эти внешние предметы и бросал на них очищающий отсвет, но в нем накапливалось отчуждение».
Герой повести «Как меня зовут?» Андрей Худяков швыряет Евангелие на свалку мусора рядом с лесной тропинкой к поселку. Оно падает на консервную банку. На другой день книгу подняла и прижала к груди Таня…
Это отчуждение накапливается к вечеру, когда лес становится чужим, к его «смолистой свежести… просилось слово “жестокость”». Он становится зловеще антропоморфным, возникает ассоциация с волосами молдаванки-цыганки Наташи: «Лес подобен волосам древнего человека, моего далекого предка, свидетелем ему были разве что вечные звезды. Лес – как волосы, длинные и густые. От них идет волна ужаса. Льет дождь – лес тяжелеет и намокает, сырая волосня душегуба. Ночной лес зловещ безупречно. Лес и тьма – спутанные волосы в сочетании с черной кожей