Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А потом — как прорвало. И оборинские ученики разлетелись по разным странам. Первым Владимир Ашкенази, за чей отъезд в Англию Оборину в свое время здорово досталось. Екатерина Новицкая, не сгоревшая в пламени ранней славы, выросшая в интересного, серьезного музыканта, тоже уехала из страны.
Евгений Королев, замечательный интерпретатор Баха, профессорствует сейчас в Гамбурге, в Хохшуле, а незадолго до своей смерти, когда Королев учился в аспирантуре, Оборин хотел сделать его своим ассистентом, ценил в нем то, что ему самому было близко — отсутствие начетничества, свободу, широту…
Я спросила Королева, моего одноклассника по школе при консерватории, оказавшегося в Москве, выступавшего здесь с концертами, как он оценивает музыкальное образование на Западе, чем оно отличаются от нашего. «Уровень технической подготовки у наших студентов выше, — ответил он. — Но, странное дело, даже при явных огрехах, несовершенствах они оказываются интересней.
Больше знают, больше думают, и однотипности у них такой нет», — Королев смущенно замолчал. Он ведь жил теперь не здесь и не мог, не хотел ругать нашу действительность с таким энтузиазмом, как мы, в ней существующие.
С Тиграном Алихановым, тоже бывшим оборинским студентом, беседа была откровенней. Не в том даже дело, он говорил, что уехали и уезжают столько наших прекрасных артистов — уходят традиции отечественного исполнительского искусства. На международных конкурсах наших музыкантов побеждают американцы, европейцы, обучавшиеся у бывших советских граждан — воспитанников Московской, Ленинградской консерваторий. Процесс такой начался давно. Ван Клиберн учился у Розины Левиной, выпускницы Московской консерватории, чье имя золотыми буквами выбито на мраморе у Малого зала. И Миша Дихтер тоже, и еще многие, и их все больше, что само по себе прекрасно, если бы только не сопровождалось оскудением, обнищанием у нас. На недавнем конкурсе в Женеве от нас поехало с десяток претендентов, и ни один не прошел на третий тур.
Такого еще не бывало.
Нельзя Оборина не вспомнить, ведь это он открыл у нас список лауреатов международных конкурсов. Но что тогда было славой, гордостью отечества, потом постепенно превратилось в индустрию, в поставленное на промышленную основу производство похожих друг на друга музыкальных роботов, натасканных, чтобы добыть приз. И кроме приза, кроме премии, нет задач, нет в жизни смысла. Их натаскивали исключительно на взятие барьеров, а в результате, как это ни парадоксально, и барьеры разучились брать.
Оборин учил другому. Ему было очень важно пробудить в учениках способность к самостоятельному мышлению. Он на уроках развивал, образовывал студентов, а не просто демонстрировал приемы ремесла. Да, на чей-то прагматический взгляд, он и тут разбрасывался: то, для подтверждения какой-то своей мысли, начинал играть целые куски из симфонии Малера, то, проходя со студентом «Зимний путь» Шуберта-Листа, возвращался к его первооснове — к песенному циклу, и пропевал весь текст на немецком языке.
Оборинские ученики вспоминают, что иные уроки проходили в беседах на темы, казалось бы, совсем далекие, что называется, вообще, и кто-то мог покинуть класс огорченный, что урок прошел без толку, но вскоре что-то вдруг словно сдвигалось, и удавалось овладеть тем, что прежде ускользало.
Он не был златоуст, не сверкал красноречием, оказывался чужд такому соблазну, но вдруг из скороговорки, почти невнятицы выблескивал образ такой меткости, что мгновенно врезался в память. К счастью, были у него ученики, способные эти сокровища оценить. И запомнить, собрать. В издательстве «Музыка» вышла книга «Оборин-педагог», где наибольшую ценность, на мой взгляд, представляют записи уроков Оборина, сделанные его ассистентом Б.
Землянским — замечательным музыкантом. Этот текст обладает емкостью, метафоричностью, как проза у поэтов. Но особенно удивляет то, как из абсолютно конкретных деловых замечаний, казалось бы, надобных только специалистам, рождается образ Оборина, чуждый всякой вычурности, цельный, мощный, про который хочется сказать — гигант.
Гигант, мамонт своего рода, последний из могикан, должным образом не оцененный. Но грусть, если честно, вызывает не его судьба, а мы сами теперешние, отрезвевшие наконец, уяснившие свое истинное положение.
Падение случилось не сразу. Потому что продолжали еще существовать, действовать люди, воспитанные иначе, в иных условиях. И все эксперименты, новшества опирались на человеческий материал, в котором заложены были благородство, знания, умение, здоровье — как душевное, так и физическое.
Нужно было долго все это транжирить, долго, нещадно эксплуатировать, чтобы прийти к тому, что мы имеем теперь. А сколько же надо сделать, и сколько времени должно пройти, чтобы такая порода вновь возродилась? Да и возможно ли?
1990 г.
Не знаю, что тут больше сказалось, обстоятельства ли, а, может быть, что-то врожденное, но никогда ни в каком коллективе я не могла существовать.
Группа более чем из трех человек, вызывала мгновенную агрессию вместе со страхом. Все, что следовало делать сообща, отторгалось. А уж участвовать в общественной, как это называлось, жизни, что-то организовывать, кого-то сплачивать, и в голову не приходило. Со всех собраний, на которых пришлось присутствовать, я смывалась — примерно, с середины, а томиться начинала уже перед началом, подгадывая, как бы так сеть, чтобы мое исчезновение не бросалось в глаза.
Ну и соответственно получала: меня не любили, и я это чувствовала. И не кто-то конкретный, а именно коллектив. Так было в школе, в институте и на службе, куда я поступила после его окончания.
Собственно, службой это вряд ли можно было назвать. Моя деятельность в «Советской культуре», — газете ЦК КПСС — хотя я числилась сотрудником отдела с определенной тематикой, определенными обязательствами, сосредоточилась исключительно на писании собственных материалов. Про все. Стол, предназначенный мне в редакции, как правило, пустовал, что, естественно, не вызывало восторгов начальницы. Она, надо отдать ей должное, довольно долго терпела, но в итоге своим ослушанием я таки вывела ее из себя.
И вправду, возмутительно: в отличие от других, я исчезала с рабочего места не на двадцать, скажем, минут, не на час даже, чтобы, к примеру, слетать в гастроном-булочную-парикмахерскую, а на полный рабочий день. Хотя утром являлась вовремя и даже раньше положенного: ставила сумку на стол, как доказательство своего присутствия — и все, и с концами, до вечера. А что особенно, видимо, уязвляло, ни тени раскаяния во мне не прочитывалось. Не то что оправдываться — лишнюю фразу тяжело быть вымолвить, настолько я чувствовала себя уставшей за проведенный вне редакции день.
Дело в том, что ни писать от руки, ни стучать на машинке я не могла ни в чьем присутствии. Поэтому, чтобы самовыражаться, стремглав бежала к себе на Новолесную, а «Советская культура» размещалась на Новослободской: удобно, рядом. Газету воспринимала в связи лишь со своими публикациями. Понятно, что бесконечно так продолжаться не могло.