Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такие мои не то чтобы мысли, а настроение скорее, оборвал вскрик Тамары: «Ой, в аварию попал! В служебной-то машине отказали, сам сел за руль и врезался! Позвонил, что опаздывает к собранию, но чтобы ждали».
И ждали. Когда вошел, в кепке, в топорщившемся плаще, я его не узнала.
Взмокший, красный. Меня подтолкнули следом за ним в кабинет. Нас было четверо, делегированных, но говорить предстояло мне.
Сидеть или встать? — вот что меня занимало. И тут он взглянул затравленно, учуяв, верно, как зверь, с чем мы пришли. «Погодите, пробормотал, — тут, знаете, с дачи еще выселяют, к вечеру надо освободить. Не знаю за что хвататься. — Помолчал — И как сказать, объяснить внучке…»
Все молчали, потупившись. Но мне некуда было отступать, я обещала, взяла на себя обязательства — и отчеканила все, как по-писанному.
Он сказал: «Понял, дайте подумать. Увидимся на собрании, верно, собрался уже народ».
Конференц-зал гудел, только места, где начальство обычно рассаживалось, оставались пустыми. Вошли разом, строем, «хороший мужик» впереди. Объявили повестку дня, обсуждался вопрос за вопросом, как ни в чем не бывало.
Президиум и аудитория — будто сообщающиеся сосуды, обо всем что ли договорились? Не ворошить, забыть, простить все друг другу. И не было тех трех дней в августе, вообще не было ничего.
Я это еще не осознав, почувствовала. И вскипела. На собрании выступать никто меня не уполномочивал, тут уж была моя собственная инициатива. И с каждой фразой ощущала кожей, как сидящие рядом отстраняются от меня, словно от зачумленной. Но меня понесло и то, что с трудом выжималось в кабинете, тут, как картечь, вылетало, стремительно, беспощадно. Ко всем, и к самой себе.
А после услышала, что, видимо, заслужила. Возмущение, как человек, столь многими привилегиями пользующийся, чьи материалы забили газету, да на целые полосы, смеет такую неблагодарность выказывать, без стыда, у всех на глазах… Оратор сменял оратора, в абсолютном единодушии, точно сговорившись.
Ну что ж, — я сказала, надеясь, что не все различают как у меня стучат зубы, — в таком коллективе я не останусь. Из президиума донеслось знакомо скрипучее: «Пожалуйста, можете написать заявление об уходе, мы ваше желание удовлетворим».
Вскочив, выбежав из зала, подождала немного за дверью, но вслед за мной не вышел никто. И вдруг наступило облегчение. Почти эйфория: ничья я, снова ничья! Сбегала по лестнице с пятого этажа, ликующая идиотка. А может быть нет: наоборот, может быть. Ведь опыт, любой, даром, из чужих рук не дается.
За него надо самому заплатить.
Но занятно, чем эта история, случившая десять дет назад, завершилась.
«Хорошего мужика» в итоге отправили на пенсию, и я с ним теперь беседую по телефону. Такая вот надобность возникла. Звоню из Штатов, где живу, и он скрипуче, все так же хмыкая, говорит дельно, толково то, что мне не всегда приятно, но полезно услышать.
А главным редактором газеты, теперь называющейся «Культура», стал мой друг, с которым мы сдружились семьями. Люблю его, но печататься там не могу, не хочу.
Почему? — затрудняюсь сказать. В это вникать как-то все еще неприятно.
2001 г.
«Кремлевские страсти» нашли уже разработчиков, представлены публике по разрядам, в сериалах: «кремлевские жены», «кремлевские дети», «кремлевские любовницы». Словом, сама по себе тема нисколько не дивит новизной. То, что Нами Микоян обратилась к ней с таким запозданием, вызвано, видимо, душевной потребностью.
Сенсационности нет ни в сообщаемых фактах, ни в их интерпретации. Да и судьба автора, можно сказать, типична, именно в «кремлевском» ракурсе. Отец, занимающий высокий пост, покончил с собой в 1937 году, после фразы Берии, что партия ему не доверяет. Одновременно расстреляли дядю, а его брата, племянницу воспитавшего, тогда же, после сталинских чисток, назначили Первым секретарем ЦК Компартии Армении, хотя он, по происхождению армянин, не знал родного языка: предки издавна обосновались в Грузии. Снял, изгнал, растоптал его Хрущев. В тот период автор жила в Москве, в семье члена Политбюро, будучи замужем за его сыном. Когда дядю снимали, рванулась в Ереван, наперекор воле свекра, опасавшегося разгневать Хрущева. Проявление нормальных человеческих чувств было воспринято как нарушение субординации, дерзкое ослушание.
Знакомый сюжет, клубок, который, как выясняется, все еще трудно распутать. Даже теперь, когда все можно высказать. Высказать — да. А вот осмыслить…
Первый, кто о жизни советской партийной элиты, нарушив табу, написал рассказ потрясающего трагизма, был Юрий Трифонов. «Игры в сумерках» удалось напечатать в спортивной газете: больше нигде не прошло. Это был уровень, выше которого и сам Трифонов после уже не поднялся. Ни в знаменитом «Доме на набережной», ни в «Старике». «Игры в сумерках» завораживали магией, мрачной, как бы непроницаемой, тайной, сконцентрированной на нескольких, уместившихся в газетном номере, страницах. На теннисном корте поселка Серебряный Бор, когда вечерело, игроками с трудом различался мяч, и так же вот, в сгущающейся к ночи темноте, исчезали люди. Чужие, а потом и знакомые: свои.
Короткий рассказ написан с пророческим прозрением. Недосказанность, вынужденная обстоятельствами, обратилась в символы, образы такой художнической мощи, что забыть их нельзя.
Эту же книгу, изданную «ТЕРРОЙ», с выпирающим с обложки заголовком — «Тайны истории» — я бы читать не стала, если бы давно не знала автора. Как сейчас прикинула: с момента нашего знакомства минуло уже больше тридцати лет.
Мне было девятнадцать, когда она, Нами Микоян, по причинам, мне и поныне неясным, предложила поехать с ней в Армению. Она и ее второй муж, Кухарский, замминистра культуры, бывали у нас в гостях. За столом у родителей вот такие, как он, постепенно вытесняли дружеские, с «делом» не связанные привязанности. Когда же за последним гостем закрывалась дверь, мой отец радостно восклицал: ну а теперь поедим с удовольствием, что там еще осталось? Мы с мамой и младшей сестрой метали на скатерть в пятнах вина полупустые салатницы и блюда, празднуя свое, семейное торжество, как компенсацию за скучное официальное гостеприимство.
Насколько сер, уныл чиновный, высокопоставленный мир я с детства узнала. Все те люди казались приложением к своим должностям, значительным, хотя и не кремлевским. При том отборе, что велся при советской власти, к руководству подпускались лишь те, кто подозрений не вызывал ни строем мыслей, ни темпераментом. Бездарные, трусливые, они не упускали случая унизить нижестоящих, и хотя я лично тогда еще с начальственным хамством лоб в лоб не сталкивалась, чуяла в родительских гостях такую возможность, готовность.
Нами Микоян, сидя рядом с мужем, ведающим культурой, была молчалива и казалась старше своих лет. Ранняя седина, темные платья, скованность и вместе с тем беспокойство гасили в ней женскую привлекательность, которой она от природы была наделена. И вдруг уже в самолете на пути в Ереван стала на глазах расцветать, улыбаться и говорить, говорить без умолку, как узник, выпущенный из тюрьмы на волю. Разница между нами была в двадцать лет, но я чувствовала себя взрослее.