Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Костя волновался, идя по улицам родного города, в котором не был уже тридцать шесть лет. Центр города, где располагалась «самая приличная» — как запросил у справочной службы Костя — гостиница, был перестроен до неузнаваемости, и новостройки уходили от него в сторону, противоположную той, где стоял его дом. Поэтому, когда они вышли к местам, не тронутым реконструкцией, отличий от прошлого стало значительно меньше. Те же мощеные улочки с высокими белеными заборами и дома с маленькими оконцами и объявлениями в них: «Сдается комната», то же обилие зелени, тени и южных запахов.
— Я уехал отсюда, когда мне было ровно столько, сколько тебе сейчас. Представляешь? — сказал Костя сыну.
— И что ты сейчас чувствуешь? — спросил тот.
— Много чего… Разве это объяснишь словами?.. Вон на той улице жила моя учительница музыки, Лариса Абрамовна Герцович. — Костя показал на ближайший перекресток. — Мы ходили к ней с одной девчонкой, в которую я чуть было не влюбился.
— Как это — «чуть было не влюбился»? — удивился Гоша.
— Если бы я позволил себе это, я мог бы не уехать отсюда.
— Значит, это была не любовь! — изрек сын. — «Позволил, не позволил»… Если влюбляешься, то уже не до позволений.
— Правда? — спросил отец. — Ты уже что-то знаешь о любви?
Гоша промолчал, и никто не стал развивать тему.
— А вон за тем перекрестком начинается дорога к моему дому. — Костя остановился и опустил голову.
Он достал сигарету и огляделся. К морю вела извилистая улица, в конце которой, на набережной, у самого пляжа, как помнил Костя, стояла стекляшка — кафе-мороженое.
— Пошли посмотрим, тут недалеко, — сказал Костя.
Ни Дина, ни Гоша не стали уточнять, что он собирается там посмотреть, и молча пошли за ним.
Стекляшка была перестроена в приличное кафе — наверняка кооперативное, если судить по накрытым скатертями столам и стоящим на них в ожидании клиентов приборам.
— Зайдем? — сказал Костя.
Все вдруг ощутили голод и с аппетитом съели по порции домашнего куриного супа. Потом заказали мороженого и кофе.
Они молча смотрели сквозь стеклянную стену на почти пустой пляж, на галдящих чаек. Сезон уже заканчивался, стояли последние солнечные дни, и море еще было вполне теплым, но уже чувствовалось приближение неуютной южной зимы с ветрами, облаками и почти постоянно штормящим морем.
— Ну что… Надо идти, — сказал Костя и снова занервничал.
Дина волновалась не меньше. Один Гоша был спокоен и пытался привести в чувство совсем растерявшихся родителей:
— Ну что вы, в самом деле!.. Па, ну вспомни, что Джонатан Ливингстон говорил Флетчу: «Изгнав тебя, они причинили вред самим себе, и когда-нибудь они это узнают. Прости их и помоги им понять».
О, благословенные уста младенца, глаголющего истину… Почему-то именно эта пара фраз из любимой в семье притчи подействовала на обоих, как не действовали сотни и тысячи слов, сказанные друг другу в ободрение и успокоение и перед поездкой, и уже в самолете. А еще говорят, что нет пророка в своем отечестве!..
— Ну, пошли! — сказал Гоша и вышел на улицу.
Налетевший ветер тут же растрепал его новую стрижку с легким намеком на Майкла Джексона. Эта прическа ему особенно шла из-за природной волнистости волос. А еще Гоша умел двигаться как Джексон и даже петь как тот…
Когда все трое вышли на дорогу, ведущую к Костиному дому, Гоша еще раз удивил мудростью своих родителей.
— Возвращение блудного сына… Да, пап?
— Похоже, — усмехнулся отец.
— Только одно отличие от оригинала: тот промотал свое состояние, а ты нажил.
— Что ты имеешь в виду?
— Как — что? Нас с мамой!
Это окончательно развеяло остатки скованности, неловкости и дурных предчувствий.
Но представшая глазам блудного сына картина все же резанула его по душе: запущенный сад, заколоченные окна половины дома, облупленная краска стен и оконных ставней… Казалось, здесь когда-то не только деревья были большими, но и солнце было ярче, а небо выше и синее.
Навстречу вышла пожилая женщина в черном. Только по хромоте Костя узнал Аннушку.
— Аннушка… — прошептал он.
Правда, когда она подошла ближе, Костя увидел, что ее лицо ничуть не изменилось: та же светлая улыбка, те же лучистые глаза, та же любовь во всем ее облике. Косте пришлось нагнуться, чтобы обнять маленькую няню.
— Константин Константинович… Моя радость… — улыбалась Аннушка, вытирая бегущие по щекам слезы. — Георгий Константинович… Ну совсем как вы, когда я вас в последний раз видела… Дина Александровна… Какие вы все чудные, красивые… Пойдемте в дом.
В доме царила скорбь: завешенные черным зеркала, закрытые ставни, тяжелый полумрак и гнетущая, вязкая тишина. Казалось, ни один звук — ни птичьи голоса, ни даже шум ветра — не осмеливался переступить порог этого дома.
В одном кресле сидела тень Костиной матери — сухая, сгорбленная старуха, в которой он тем не менее угадал ту холеную женщину, что выпроводила из этого дома своего сына почти сорок лет тому назад. Из другого настороженно смотрела полноватая, еще не старая женщина. Ее Костя не узнал бы — он совершенно не помнил лица Серафимы. Только облик ее остался в памяти: энергичная, требовательная, надменная, с резким высоким голосом молодая женщина — почти девчонка, ей было едва за двадцать — вошла в дом как хозяйка, окинув быстрым придирчивым взглядом представленного ей жениха, она без приглашения пошла дальше, с той же въедливостью оценивая дом, в котором собиралась поселиться…
Вошедшие поздоровались.
— Кто это, Аннушка? — спросила старуха, глядя на них подозрительно.
— Это Костенька с семьей, Раиса Никитична.
— Костенька умер, что ты мелешь, — бесстрастно ответила та.
— Это ваш сын, Константин Константинович. — Аннушка подошла к старухе и стала гладить ее по руке, лежавшей на подлокотнике кресла, словно только таким образом можно было донести до нее суть происходящего.
— А… сын… — По всему было видно, что она так ничего и не поняла.
Костя подошел ближе, присел на корточки рядом с матерью.
— Мама, здравствуй, — сказал он и взял ее сухую руку.
— Здравствуй, — так же бесстрастно ответила она.
И облик старухи, и вполне живой взгляд не допускали сомнений в ее адекватности. Но реакция, с которой она отнеслась к приехавшему через столько лет сыну, к его семье, которую прежде не видела, к единственному внуку, наводила на мысль: а вполне ли вменяема эта женщина?..
Как стало ясно позже, в житейской сфере мать была в полной мере в ладах с разумом, но, как только вопрос касался семейных и родственных взаимоотношений, происходил сбой. Серафиминого сына Сереженьку какое-то время после его рождения она считала своим, а саму Серафиму принимала за его няньку. Мужа она побаивалась, и с того дня, как в доме поселилась его любовница, она, похоже, просто перестала понимать, кто этот мужчина и что он здесь делает. Она избегала его, а за общим столом часто замирала и с напряженным выражением вглядывалась в его лицо и силилась понять что-то, чего так и не поняла до самой его смерти. Хотя сам тот факт, что «Костя умер», тоже дошел до ее сознания, но не вызвал никакой реакции. Вот в таком странном, но милосердном по отношению к несчастной женщине мире она и пребывала: никого не любя, никого не ненавидя, ни по кому не тоскуя. И только имя Сереженька вызывало на ее лице короткое легкое замешательство, похожее на попытку что-то понять или вспомнить — и при этом что-то очень приятное, — но тут же проходило, и все возвращалось на круги своя: утро было для того, чтобы встать с постели, вечер для того, чтобы лечь спать, голод возникал для того, чтобы поесть, и так далее и тому подобное. Она гуляла по берегу моря и кормила хлебом чаек, смотрела телевизор и обсуждала политические новости, она даже читала книги. Но никто не знает, как все это укладывалось в ее голове и укладывалось ли.