Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Трубадур, Кретьен, в последний раз пробегает пальцами по струнам и опускается на стул. Трактир погружается в молчание. Тоскливая мелодия с ее простым напевом все еще гуляет эхом меж грубо сколоченных деревянных лавок и столов. Ей вторит храп мастера Бэкона.
Первым встряхивается Вильям:
– И чем же кончилось? Кто победил? Отец или сын?
Кретьен отвечает:
– Мы не знаем. Песня на этом кончается.
– Это самая печальная песня, что я слышал в своей жизни! – говорит Якоб. – Я едва дослушал!
– А мне она понравилась, – шепчет Жанна, – такая… роскошная, и грустная, и прекрасная. Она звучит… как надо.
Кретьен указывает в ее сторону пальцем:
– Вот это-то я и имел в виду! Вот мой ответ на ваш вопрос! Вы спрашивали, почему Бог позволяет случаться худым вещам? Я скажу вам почему! Бог – это трубадур!
Кроличьего вида приятель трубадура кричит из своего угла:
– Ты не слишком ли заважничал, Кретьен?
– Послушайте. – Трубадур серьезен. Он наклоняется вперед на своем стуле, и, хотя между ним и детьми лежит полтрактира, он, кажется, обращается к ним одним. – Послушайте, – шепчет он, – жизнь – это песня, сочиненная и пропетая Богом. Мы – всего лишь действующие лица в этой песне. Но Хильдебранд не думает, что эта его песня прекрасна. Потому что ему придется либо убить своего сына, либо погибнуть самому. Для него она вовсе не прекрасна. Но это потому, что не он – слушатель этой песни. Он сам в этой песне. Вы же не можете слышать песню, в которой вы находитесь, верно?
Дети, не мигая, смотрят на трубадура.
– Верно… – говорит Вильям неохотно.
– Вот! Если бы мы могли слышать свои собственные песни, если бы видели Божий замысел так, как видит его Господь, мы бы поняли, что это прекрасная песня.
Якоб хмурится:
– Но что Он за Бог, если пишет такие грустные песни? Зачем Он заставляет нас страдать? Ради красоты, которая предназначена не для нас?
Вильям и Жанна кивают, их лица освещены дрожащими языками пламени.
– Почему, – продолжает Якоб, возвышая голос, – Он позволил уничтожить каждый Талмуд во Франции? И погубить Микеланджело? И моих… моих родителей? Что такого… в этом… что уж такого-то прекрасного?
Голос его отдается эхом по всему молчаливому трактиру. Даже дождь, кажется, утихает.
– Кто такой Микеланджело? – помолчав, говорит Кретьен.
– Не важно. Наш друг. Наш учитель. Он погиб.
– Мне очень жаль, – говорит трубадур, – в этом ничего прекрасного нет.
– Так что они глупые, все твои теории.
– В смерти вашего учителя нет ничего прекрасного, и, уж конечно, в смерти твоих родителей, – продолжает Кретьен, – но песня все же может быть прекрасной.
Все молчат. Дождь вновь припускает сильнее.
Трактирщик встает и потягивается, прогибаясь в пояснице и как можно дальше выпячивая свое круглое брюшко.
– Пора спать, – говорит он, вздыхая. – Смотрите, ваша собака отправилась за Роджером в поля сновидений.
Действительно, Гвенфорт свернулась на полу как раз под скамьей мастера Бэкона, бока ее чуть заметно вздымаются и опадают.
– А завтра? – спрашивает трактирщик детей, пока трубадур прячет лютню в чехол. – Куда вы направляетесь завтра?
Вильяму даже не надо совещаться с друзьями.
– В Мон-Сен-Мишель, – говорит он, – у нас есть книги, которые нужно доставить туда.
Наступает мой час, я чувствую это, он словно просвет в тучах, сквозь который пробивается солнечный луч. Такой возможности больше может не представиться. Не упускай ее, говорю я себе.
– Вы знаете дорогу, – спрашиваю я, – в Мон-Сен-Мишель? – Просто подходящий случаю вопрос. – Он далековато отсюда.
Дети переглядываются. Вильям пожимает плечами. Жанна и Якоб качают головами.
– Я могу сопроводить вас туда, если хотите. – И затем, поскольку правда часто срабатывает лучше, чем ложь, добавляю: – Мне бы хотелось поглядеть, что будет с вами дальше.
Вильям говорит:
– Нам придется двигаться скрытно, а значит – медленно. Ночевать во рвах и под открытым небом.
– Не вопрос. Я постоянно так ночую.
Он устремляет на меня испытующий взор, затем советуется со своими младшими спутниками.
– Это лучше, чем если останавливаться и спрашивать дорогу, – соглашается он.
Якоб и Жанна переглядываются. Якоб разводит руками.
– Ты можешь пойти с нами, – говорит Жанна.
Меня приняли. Я стараюсь не выказывать радости.
Утро сырое и сверкающее, и я захвачен мыслью, что пускаюсь в путь вместе с этими детьми. Знаменитыми детьми. И их собакой. Хотел бы я сказать, что все свершилось так, как я то и задумал.
Но порой Бог улыбается лисе и выгоняет кроликов прямо ей навстречу.
Трактирщик приносит нам завтрак, и, позавтракав, мы выходим под мокрые ветки, в папоротники, каждый листик которых обрамлен сверкающей капелькой, – выходим в направлении Нормандии.
– Итак, – говорит мне Вильям, когда я показываю на дорогу, идущую к северу, а Гвенфорт вынюхала тропку чуть восточнее и теперь бежит по ней в тени деревьев, – сам-то ты откуда? Или ты странствующий торговец?
Я готов к этому вопросу.
– Мой товар – истории, – говорю я. – Я собираю их.
– Как тот хроникер? – говорит Вильям.
– Вроде того.
– Ты потом рассказываешь их? – любопытствует Жанна. – Как трубадур?
– Должным людям в должное время, – отвечаю я.
– А мы, – спрашивает Якоб, – должные люди?
Во взгляде его начинает сквозить подозрение. Я не упрекаю его. И уклончиво говорю:
– Вам нет нужды слушать историю, которую я сейчас собираю. Вы уже ее знаете. Это ваша история.
– Зачем ты собираешь нашу историю? – настаивает Жанна.
– А ты сама не думаешь, что она достойна того? – спрашиваю я.
– Не знаю. Может быть.
– Уж наверняка.
– А кто, – спрашивает Вильям, – те должные люди, которым ты ее будешь рассказывать?
Вопрос проницательный. Слишком проницательный. Вот ты и попался, Этьен, думаю я.
А говорю:
– Там, впереди, поворот. Постараемся его не пропустить.
Я проламываюсь сквозь кустарник, стараясь поспеть за Гвенфорт. Я чувствую, как дети смотрят мне в спину.