Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Они своими совочками порубили ее на мелкие кусочки, – как ни в чем не бывало продолжает Глэсс и дует на горячий чай. – Набросились на нее, как стервятники – раз, и все. Одни кусочки остались. Спасли маме жизнь. Сахару, Ник?
Николас смеется и протягивает ей чашку. Я втайне надеюсь, что у него сложилось мнение, что Глэсс ради затравки любит делать из мухи слона. Провалиться мне сквозь землю, если бы он знал, что она не вошла в роль героини своей любимой, но от этого не менее посредственной мыльной оперы и все это говорит абсолютно всерьез. Ближайшие полчаса она тараторит без умолку, дымит одной сигаретой за другой и – что уж наверняка он не мог не заметить – флиртует с ним почем зря. Впрочем, здесь вполне понятно, откуда на самом деле растут ноги, – этот рефлекс выработан у Глэсс до автоматизма. Она пытается закадрить каждого, и, надо отдать должное, почти всегда ей это удается – что является для нее неиссякаемым источником самоутверждения.
Меня почти не удивляет, что вскоре по пути наверх Николас признает, что ему понравилось знакомство.
– Она очень молода, не так ли?
– Тридцать четыре.
– На момент вашего рождения она была подростком.
– Именно так.
– А где был ваш отец?
– Не имею понятия. Он бросил ее, и я его не знаю.
– Вот дурак.
И больше ни одного вопроса на этот счет. Историю с Номером Три мы тоже успешно проехали. Я с облегчением провожаю Николаса в собственную комнату – его внимательный взгляд не пропускает ни сантиметра.
Глядя на себя чужими глазами, невольно начинаешь воспринимать все с особенной остротой. Внезапно мне кажется, будто я смотрю на то место, в котором живу, в первый раз. Ни ширина стен, ни высота потолка ничем не отличаются от остальных помещений Визибла; два створчатых окна, много света и полное отсутствие штор. В одном углу – изразцовая печь, возле которой еще лежит пара поленьев, оставшихся от последних заморозков. На стертые доски паркета брошен матрас, поверх которого брошено постельное белье, вспыхивающее светлым пятном; некогда Глэсс обнаружила в одном из подвальных сундуков несколько дюжин белых простыней. Рядом с матрасом на полу стоит небольшая дешевая лампа – единственный источник искусственного света; там же ютится телефон. У стены – несколько стопок книг и широкая, но шаткая этажерка, две полки которой наполнены заокеанскими сокровищами, привезенными мне Гейблом за долгие годы. На остальных кое-где встречаются покрытые более или менее толстым слоем пыли руины моего детства. Откуда-то из-за истрепанных плюшевых мишек и пары игрушечных машинок, как метко поставленная черная запятая, выглядывает Палейко. В какой-то момент я притащил сюда найденный в поистине неиссякаемых запасах подвала старый, поеденный жуками письменный стол и поставил его к одному из окон. К столу придвинут одинокий стул. Ни кресла, ни дивана, ни какого-то другого стола. Если у вас почти нет друзей, навряд ли вы ждали бы, что кто-то зайдет.
– А где твои вещи?
– В шкафу в коридоре. Не могу жить с платяными шкафами.
– В самом деле? – Когда он улыбается, вот так, как сейчас, мое сердце екает и ударяет под яремную ямку.
– Я тоже.
На побеленных стенах висят картинки, подаренные Гейблом, и десятки открыток, которые он присылал мне изо всех уголков Земли. Центральное место отведено двум громадным изорванным листам, которые я в свое время на глазах у Вольфа украл из школьного подвала, – мятой, рваной по краям, усеянной канцелярскими кнопками карте мира и рядом с ней – карте Соединенных Штатов, расцветшей лисьим пятном.
Николас подходит к этажерке, уверенно протягивает руку и снимает с верхней полки одну из двух пузатых банок с винтовой крышкой. Я не могу сдержать улыбки.
– Это банка из-под конфет. Две у меня, одна у Дианы.
– Ее я тоже увижу?
– Кого? Третью банку?
– Твою сестру.
– Скорее нет, чем да.
Невозможно описáть то, что случилось неделю назад, не вдаваясь в подробности. Все истории чересчур переплетены между собой. Пришлось бы слишком многое объяснять – объяснять то, что, в свою очередь, тоже потребует объяснений, и даже если стараться не сближать все десять или двадцать нитей одного чудовищно длинного рассказа, в конце концов мы все равно пришли бы к гордиеву узлу. С другой стороны, просто так замять тему Дианы я тоже не могу.
– Она спит. Как мне кажется. На прошлой неделе произошел один довольно глупый инцидент, и с тех пор она предпочитает оставаться дома и не хочет никого видеть, потому что…
Николас кивает.
– Я слышал. Откуда эти банки?
Меня удивляет не то, что набат маленьких человечков достиг его ушей, но то, с какой легкостью он может проигнорировать случившееся и тем самым дать мне шанс избежать необходимости выкладывать ему здесь и сейчас всю подноготную.
– От одного дедушки, – с легкостью отвечаю я.
– Твоего дедушки?
– Нет, от одного дедушки из этого города, которого я знал в детстве и очень любил.
Николас долго смотрит на банку, проводит тонкие, извилистые линии пальцем по ее пыльной поверхности. Он настолько сосредоточен, что кажется, будто он где-то не здесь. Кажется, будто он вслушивается в то, что происходит внутри, и его глаза и пальцы словно ловят многочисленные образы, некогда отраженные в прозрачном, но давным-давно потускневшем стекле.
– Расскажи мне о нем и об этих банках, – произносит он наконец.
– Это довольно скучно.
– Что еще требуется доказать, – улыбается он. – Не так ли?
Думаю, большинство маленьких человечков внушали мне страх лишь потому, что казались столь же ненастоящими, неосязаемыми, как двумерные персонажи черно-белого кино. Всем им была присуща одна и та же неестественная прозрачность, впоследствии нашедшая свое идеальное воплощение в образе Хебелер: они были словно пустыми коконами, сквозь которые проблескивает пламя жизни, никогда по-настоящему не загорающееся у них внутри. В детстве городские жители были в моих глазах поразительно малокровны и одинаково нездорово бледны той самой бледностью, которая сковала мертвое, ненакрашенное лицо Терезиного отца с плохо подвязанной челюстью. Конечно, были и исключения. Анни Глессер, например. Но задолго до нее – за два года, если быть точным, – в моей жизни появилось еще одно исключение: господин Трот.
У господина Трота была продуктовая лавочка, нечасто радовавшая хозяина посетителями, в которой из-за всегдашней замутненности мелких и, как правило, запачканных оконных стекол царил неизменный полумрак. Единственным источником света в ней был луч солнца, проникавший в дверную щель. По-настоящему светло в ней бывало лишь тогда, когда входная дверь со скрипом отворялась, а ей вслед звенел старомодный колокольчик. Впрочем, в лавочке господина Трота все казалось старомодным – что обстановка ее, что сам владелец. На прилавке возвышалась огромная рычажковая касса, словно вылитая из цельного куска металла и украшенная всевозможными затейливыми виньетками, и ящичек ее выскакивал со стуком, напоминавшим клацанье челюстей голодного крокодила. За спиною у продавца на стене висели чудные часы с растрескавшимся циферблатом из белого фаянса, чьи вычурные кованые стрелочки никогда не удавалось застать в движении.