Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пять. Заместитель председателя энергетической комиссии Педерсен сказал:
– Коллеги, вы видите, я был прав, когда говорил о зоологической русофобии и ксенофобии нашего уважаемого председателя. Поэтому предлагаю сразу после его предложения поставить на голосование отставку действующего председателя и выборы нового. Голосуем, уважаемый коллега Кечлевский не возражает? Прекрасно. Так, первый вопрос – все против, за исключением председателя, второй – все за, при том же исключении. Фиксируем, приступаем к выдвижению кандидатов.
Четыре. Из алгебры Курчатова выдернул бубнеж в президентском предбаннике. Министр решил, что ослышался, украдкой стрельнул глазами по сторонам и обнаружил, что сразу из-за трех углов на него странно смотрят габаритные сотрудники администрации. Напрягшись, Курчатов понял, что бубнеж доносится из телевизора или радиоприемника, вывернутого на полную мощь в одном, а может, и не одном из окрестных кабинетов, бубнит президент – конечно, не бубнит, а вещает в свойственной ему напористой манере, – и бубнит (вещает, вещает!) он об отставке правительства, которое выполнило решительно все поставленные перед ним трудные задачи и заслужило долгий счастливый отпуск. Курчатов дернулся, спохватился, поймал красноречивый взгляд помощника, жестом спас того от объяснений, положил папку на пол, встал и пошел прочь, стараясь не горбиться под умножающимися взглядами.
Три. Оператор Маркес был не слишком впечатлителен, но довольно обидчив. Поэтому он взял лицо Кортеса предельно крупным планом, который позволил бы даже подслеповатым детям и внукам оценить разнообразие оспин и угрей на жирной коже отца Латинской Америки. Выбранный ракурс позволил оператору поймать миг вхождения во внешний уголок левого глаза президента темной полоски. Опыт позволил оператору удержать президента в кадре. Детство в саванне позволило оператору понять, что темный промельк, превратившийся в толстую блестящую ресничку, – это кончик шипа, смачиваемого кечу-кураре. А дисциплинированность позволила оператору обстоятельно запечатлеть агонию президента Кортеса, не отвлекаясь на прыжки коллег и бурление толпы, затаптывающей представителя рода Долинных пум, который тремя годами ранее указом президента был выселен с исконных земель, отданных национальной нефтяной компании.
Два. Гам в приемной был так невероятен, что Бочкарев даже не сообразил, что лучше: искать виновных по селектору или выйти на шум лично аки древнегреческий бог из известного места. Сообразить не дали: дубовая дверь с грохотом улетела в стену, Весьегонов с выдохом – в другую, а самого Бочкарева пятнистая безглазая сила опрокинула вместе с креслом, вдавила скулой в ковер и рявкнула в ухо:
– Смирно сидеть, налоговая проверка!
– Сынок, – пробурчал Бочкарев в мокреющий ворс, но не успел обратить внимание собеседника ни на нелогичность приказа, ни на пагубность столь решительного знакомства с руководством главного предприятия страны. От двери донеслось:
– Ты, Сан Михалыч, слова поаккуратнее подбирай, молодого человека не расстраивай. Ему тебя еще в «Лефортово» везти.
И вот ведь интересная вещь: Бочкарев разобрал, что именно ему сказали, через полминуты, а замглавы администрации президента Рубанова в говорившем узнал и того позже, зато мгновенно понял, что светлая эпоха пройдена, видимо, безвозвратно и что вопросы сырьевой независимости страна будет решать – а точнее, не будет решать – уже без него.
Раз.
– Что он сказал? – проорал Воробьев в ухо переводчику, и вопль будто смял перепонки-молоточки всем, кто был в вертолете. Потому что за секунду до этого грохот двигателя оборвался, уступив место, не деформированное вице-губернаторским кличем, жуткому двойному свисту: затихающему – лопастей и нарастающему – щелей, сквозь которые продирался воздух, переставший удерживать двенадцатитонную машину.
Блис вцепился в сиденье, быстро оглянулся в иллюминатор и подавил волну сладкого восторга – не было для него повода, кроме свободного падения, очень обидного именно сейчас.
Переводчика заколодило: он пытался, наплевав на прерывание голоса, сообщить Воробьеву, чего же сказал Айвен Блис. Шансов успеть у него не было. Воробьев, подняв могучие плечи выше ушей, уперся распахнутыми глазами в нечистую палубу. Экипаж неслышно суетился в кабине.
Блис крикнул:
– Леха, что с шансами?
Пилот, естественно, не задумавшийся о том, с чего бы это пиндос знает его имя – и русский язык, кстати, – ответил единственно возможным способом, так что Блис порадовался бы, если бы не был так огорчен. Раскрутить ротор он, в принципе, мог – например, года полтора назад сделал бы это влегкую, несмотря на кривой кусок металла, намертво склинивший все подвижные части мотора, – или как там это называется у вертолетов. Беда не в том, что полтора года укатали Блиса до сивого состояния – один Кортес годовой ресурс чудес выел. Беда в другом. Он не мог видеть небо. Он не мог летать. И не мог никого удерживать в воздухе, пусть и с помощью механических приспособлений.
Блис оказался в ситуации, в которую традиционно ставил контрагентов: с одной стороны, надо идти наперекор принципам и спасать людей, с другой – сил для этого нет, остается уповать на известный промысел, что в данном случае выглядит вызывающим идиотизмом. До сопки осталось метров сто пятьдесят, так что шансов не было совсем – пусть даже мотор сам собой скушал бы занозу и ожил на предельных оборотах.
И ведь никто не поверит, что не я, подумал он, перекидываясь.
– Это не я! – все-таки крикнул он по-всякому, потому что кто его знает. Иллюминаторы брызнули граненым бисером, Воробьев и переводчик обмякли в креслах, пилоты наверняка тоже, не было времени смотреть.
Опять добро творю, подумал Иблис, умрут легко – ладно, компенсируем мародерством. Тремя лапами и кончиком хвоста содрал с Воробьева застегнутое пальто – пуговица звонко щелкнула по двери – и выскользнул наружу. Снаружи воздух был тугой и совсем ледяной, минус девятнадцать, если ветра не считать, а как его не посчитаешь, если он держит, толкает и несет, чуть переворачивая, а я не могу больше летать, вот тут пальто и пригодится – раскинем ковром, уходим в сторонку, бабах, ух как ударило, прощай, Воробьев, прощай, разовое сокращение нефтедобычи на тридцать семь процентов, и ты, отпущение бессмертного греха, тоже прощай, и теперь взвейтесь кострами, ай, ну не так же, жарко, аж нос с хвостом опалило и надо лбом горячо, теперь совсем все зароговеет – много, оказывается, керосина оставалось, а будет еще больше, везде будет, и бензин, и мазут, и нефть, а у нас все меньше нефти, смолы и гноя, я, я и я, но Кортес-то, как я на него надеялся, он-то должен был сработать, да все должно было сработать – и полетело к моей матери, которой нет и не было никогда, и неужто это просто случайность – бывают такие случайности, но не тридцать же четыре раза подряд, это уже тенденция, однако, а за каждой тенденцией в этом мире стою или я, или бывшие братки мои, ах вы, братки, неужто и здесь против играете, ну не стыдно ли, я ж один, а вас вон сколько, и под такой крышей…
Про крышу вспоминать не следовало: Иблиса мягко свернуло в костистый колоб и швырнуло сквозь толстый ветер, сперва приятно, потом свирепо холодящий опаленные детали образа, полы пальто затрещали сорванным кливером, спину стеганули ветки карликовых берез, по лицу ширкнула травка и слой песка, глубже вбивали не комком, а штопором – глина с щебнем, все щеки здесь оставлю, а нет, до гранита меня поберегли, за что ж – ах, снова опалило, вывернуло, тьма, тьма, тьма! опять задыхаюсь, почему я задыхаюсь, мне ж не нужен воздух, я из другого огня, дайте воздуха, возд!!! ччерррр, всё, умер, как нелепо, совсем.