Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чтобы услышать, что общего в наших душах, может быть, стоит обратиться к русским и польским литургическим песнопениям.
Здесь, в Италии, пение во славу Богоматери более празднично:
Воззри на Твой народ,
О Прекрасная Госпожа…
Но в России песнопения во славу Девы Марии, особенно самые распространенные, вибрируют от плача и слез, от задушенных рыданий. Попробую перевести один из них:
Царице моя Преблагая,
Надеждо моя Богородице,
Прибежище сирых
И странных Предстательнице,
Зриши мою беду,
Зриши мою скорбь…
Эта молитва поется очень медленно, словно погребальная песнь, и верующие обычно преклоняют колени. Они чувствуют себя беззащитными, как дети. А кто защитит этих несчастных и виноватых детей, если не их мать? Тема вселенского материнства Богоматери, сама по себе общая для католических и православных песнопений, приобретает особые акценты. Для языческих предков русского народа особым объектом поклонения было космическое материнство Сырой Земли; позднее эта фигура выкристаллизовалась настолько, что некоторые русские еретики XV века обвинялись в исповедании грехов Матери Сырой Земле. И вспомните, что Раскольников, герой-убийца «Преступления и наказания» Достоевского, делает точно то же самое. На самом деле, хотя подобная направленность исповеди попахивала ересью, ее невозможно квалифицировать как чистое язычество вследствие христианского контекста для нового образа земли, который более близок к «матери нашей Земле» св. Франциска, нежели к различным языческим хтоническим божествам.
Итак, слезный тон предыдущей молитвы представляет характерную черту нашего национального духа. Но и в польской католической культуре можно отыскать подобные соответствия. В акафисте Богоматери Ченстоховской, написанном в XIX веке, Марию называют «Матерью, полной сострадания и скорби» («Matko milosci i matko bolesci»). «Матерь скорбей» – каждый из нас, русских, чувствует свою глубокую близость к этому образу, близость особую, несравнимую с «Mater dolorosa» прекрасного произведения Джованни Баттисты Перголези. (Полагаю, что западный европеец с воображением и чувствительностью сумеет ощутить всепроникающий привкус слез как в некоторых страницах Достоевского, так и в ряде мелодий Шопена.)
В эпоху Горбачева я воспользовался первой представившейся возможностью, чтобы поехать в Польшу на одно литературное событие. С радостью я говорил с моей аудиторией в Варшаве: «Мы, русские, глубоко виноваты перед вами, мы были виновны в эпоху царизма и еще более виновны в советскую эпоху. Каждый русский, что-то из себя представляющий, это знает. Но этот русский, который что-то из себя представляет, способен понять вас, вашу веру, вашу скорбь и вашу душу, как никто другой».
Однако, несмотря на всю внутреннюю схожесть религиозных темпераментов русского и польского, поляки – католики и в этом смысле принадлежат к западному легкому. А что с нашим легким? Вы мне скажете: «Влиятельные личности наших дней калибра Хантингтона[309] утверждают, что православие как таковое несовместимо с европейской цивилизацией; что же ты можешь сказать в защиту противоположной точки зрения?» Вы можете потом добавить: «Пожалуйста, не приводи в пример слова того или иного православного святого, который бы самостоятельно интересовался западной духовностью; не будем говорить об исключениях, подтверждающих правило, поговорим о самом правиле, об общих вопросах».
Я не нахожу православной реалии более ощутимой, чем икона. О ней и поговорим.
Восточно-христианская традиция иконописи, идущая из Византии, взращенная и развитая в областях Восточной Европы, от Македонии до монастырей северной России, открывает особые возможности, поскольку она располагается на середине пути между эмоциональным и чувственным воображением Запада и схематическим и статическим очарованием некоторых янтр индуизма или каллиграфий ислама. Речь не идет только об одном или о другом, но о синтезе существенных элементов их обоих. Например, некоторые священные монограммы, заставляющие нас вспомнить о восточной приверженности к каллиграфии, столь же необходимо принадлежат к облику иконы, как визуальные изображения. Традиции и законы иконописи не допускают ни нежности Мадонн Возрождения, ни атлетичной мускулатуры барочных святых. Но уход от чувственных элементов не означает отказа от использования человеческого лица и человеческой фигуры в качестве центрального отражения Божественного, и, со всеми аскетическими издержками, в иконе все же сохраняются некоторые черты художественного эллинистического восприятия, что препятствует полному отождествлению с Востоком. Движения сдержанны и сведены к царственной статичности, однако не к полной обездвиженности иконографии Будды. Восприятие космоса мистически переосмысливается, но не уничтожается. Чувством руководит аскетическая дисциплина, но оно не подменяется отсутствием эмоций в нирване. Парадигма персонализации в портретистике поздней греко-романской цивилизации, которую мы встречаем в так называемых «фаюмских портретах» (по названию египетского поселения), подвергается в византийской иконе своего рода сублимации, не теряя при этом глубинной идентичности.
Этот синтез художественного и духовного, находящийся в равновесии между двумя крайностями – негуманистического ощущения святости, свойственного Востоку, и западного гуманизма, идущего по пути светского развития, – как кажется, имеет особое вселенское значение, которое выходит за пределы искусства, даже религиозного искусства. Будучи и аскетической, и духовной, икона сохраняет концепцию личности, отсутствующую в неевропейском религиозном искусстве. Думаю, это ключевое определение, поскольку идея личности занимает центральное положение в европейской системе ценностей, и без такого видения указанная система ценностей не могла бы существовать.
Я прежде говорил о способности русских и польских христиан понять друг друга поверх границ католической и православной культур; в этом смысле мы можем противопоставить оба славянских народа итальянскому религиозному ощущению. Но я должен сказать, что чудесный мир итальянской духовности в разные эпохи был чрезвычайно важен для русских христиан-интеллектуалов. Знаете ли вы, что святой Франциск парадоксальным образом может считаться покровителем интеллектуалов некатоликов!
В целом, говоря об Италии и России, нужно держать в уме не только расхождения, но также и некоторые их глубочайшие общие черты.
Достаточно вспомнить ряд характерных особенностей, которые христианство приобрело в Италии и в России, чтобы поразиться несметному числу сходных черт, с одной стороны, и контрастов – с другой. Деталей множество: память о византийском наследстве, особенно живо воспринятом эллинизированным югом, например в Палермо, но исторически присутствующем и в самом Риме, например в церкви Санта-Мария-ин-Космедин, которую когда-то отдали константинопольским монахам, бежавшим от иконоборцев; культ Пресвятой Богоматери; культ чудотворных икон, для которых как в Италии, так и в России были возведены святилища; склонность народной религиозности к конкретике, которая иногда граничит с яркими предрассудками и всегда находится в отдалении от протестантского морализма… Когда русский читает надпись XII века в упомянутой церкви