Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это ты? – Он показал на отсеченную голову. – Ты в руках у Тере?
– Я, кто ж еще, – подтвердила Олив. – Хотя по идее должен быть один человек. Называется «Руфина и лев». Мы видим ее до и после ареста.
Он рассматривал картину: буйство красок, сусальное золото, на удивление спокойный взгляд женщины, держащей отрубленную голову. И лев, готовый к действию.
– Нравится? – спросила она.
– Великолепно.
Она улыбнулась.
– Такое иногда случается. Рука управляет головой, и не остается времени ни на какие мысли или сомнения.
В эту минуту ей хотелось только одного: чтобы он разглядел ее талант и внутреннюю уверенность… и полюбил за это.
– Мы сделали это, Иса, – сказала она. – Картины прославятся.
Он был не в силах оторваться от «Руфины и льва».
– Сходим за камерой? – спросила она непринужденно. – Пегги просила снимки.
– Снимки?
– Фотографии картины. Иса, – голос стал тише, – ты правда хочешь, чтобы я ее уничтожила?
Он опустил взгляд в пол, и тут Олив поняла, что она выиграла если не войну, то, по крайней мере, эту битву. – Ты бы мог сразиться с львом, Исаак… если понадобилось бы. Я в этом не сомневаюсь.
– А от тебя лев убежал бы. Ты пользоваться камерой умеешь?
– Конечно, – ответила она невозмутимо, будучи не в состоянии определить, что сейчас между ними происходит. – Но… я бы хотела, чтобы Тереза сфотографировала нас вместе.
Исаак закрыл глаза, словно от боли.
– Давай уже с этим покончим, – сказал он. – Зови ее.
– Я лев! – прорычала Тереза и предупредительно подняла свободную «лапу», одновременно подведя пальчик к кнопке фотоаппарата. Вот уже полчаса она делала, можно сказать, постановочные кадры – картина, Исаак рядом с ней, – но в этот момент Олив запрокинула голову и расхохоталась с полузакрытыми глазами, а Исаак, никак не реагируя на дурачество сестры, глядел в объектив с такой одержимостью во взоре, что Тереза как-то сразу забыла, кто король джунглей.
Тогда-то она и поняла, запечатлев их на пленке в этих позах: что-то сломалось, и к прежним отношениям уже нет возврата.
Когда неделю спустя Исаак забрал в Малаге отпечатанные снимки, он увидел, что на некоторых из них его сестра поставила Олив в центре кадра, так что она наполовину заслоняла собой картину. Сам он на всех фотографиях имел похоронный вид. Поскольку Олив находилась в постоянном движении, не зная, как преодолеть его неприязненное отношение к съемкам, ее фигура была расфокусирована, а рот постоянно открыт: такое восторженное О. Такая Олив, радостная, свободная, заставила шевельнуться его совесть, прежде чем благополучно уснуть.
Когда Гарольду показали фотографию самой картины, откадрированной так, что ее местоположение нельзя было определить, он спросил у Исаака:
– А почему девушка держит в руках голову?
– В моем представлении это символ двуличия, – последовал ответ. – Мы окружены ложью.
XVII
Олив продолжила рисовать «Руфину и льва» весь июнь, а потом прихватила июль. В кабинете Гарольда снова стали раздаваться телефонные звонки, раз в два-три дня, и, прежде чем взять трубку, он плотно закрывал дверь, из-за которой его слова звучали приглушенно и неразборчиво. В Париже до него доходили неутешительные новости из Вены. Бизнесы закрывались, преступления сходили с рук. Но даже разбитые витрины не пугали так, как политическая риторика, звучавшая со всех сторон. Евреи бежали из Германии в поисках убежища, но долго ли еще будет им сопутствовать удача?
Он сообщил семье, что сосредоточится на парижской галерее, куда надо бы перевезти из Вены все произведения искусства, пока не поздно. Пегги Гуггенхайм намеревалась открыть галерею в Лондоне, и он рассчитывал передать ей часть своих запасов. По его словам, в Вене друзья-евреи, гордившиеся богатыми и разнообразными коллекциями картин старых и современных мастеров, распродавали их по бросовым ценам, на которые никогда бы не согласились еще год назад, чтобы собрать деньги на железнодорожные билеты, аренду жилья, еду и вообще новую жизнь за пределами Австрии.
Гарольд ходил мрачный, что неудивительно, и оживлялся только при упоминании очередного сюрприза от Исаака Роблеса, который стал смыслом его жизни, вскинутыми пальцами, изображающими букву V, – как вызов националистической зашоренности, демонстрируемой всеми газетами. Исаак был его вундеркиндом, визионером, его отдушиной и гордостью.
– Рисуй, Иса, – сказал он как-то вечером, напившись. – Видит бог, ты должен рисовать!
Как-то не укладывалось в голове, что в Европе бушуют такие бури, поскольку в Арасуэло было достаточно спокойно. Сара по-прежнему ходила на прогулки, и в кухне уже выросла гора артишоков. Съесть такое количество, с учетом ежедневного пополнения, было практически невозможно, и Тереза смотрела на эту гору как на предвестницу беды. Она обратила внимание на Сарины веснушки на носу от безжалостного июльского солнца. Куда-то подевалась ее элегантная хрупкость; она теперь тверже стояла на ногах в этом мире. Тереза слышала, как ночью Гарольд заводил свой «паккард» и сваливал в Малагу. Похоже, Сара не очень-то обращала на это внимание. Поборов головные боли, она спала допоздна, а он к рассвету был уже дома, словно никуда и не уезжал.
Олив перестала комментировать отцовские отлучки. Может, она мстила? Он обманывал ее, а она – его. Может, ее целью был не успех, а унижение недоброжелателя? Терезе оставалось только гадать. В любом случае Олив была в ладу с собой, только пока денно и нощно дописывала свою Руфину со львом.
Июль в Арасуэло месяц особый. Поля пахнут шалфеем и розмарином, ящерки выскакивают из щелей домов, как черт из табакерки, дергаными, нервными движениями, не забывая о крылатых хищниках. Но когда они решают позагорать, то становятся такими уравновешенными, такими естественными прагматиками, впитывающими каждой клеточкой жар солнца.
Вечерами тени вытягивались, и теплую ночь заполняло надсадное скрежетание сверчков. В темноте угадывались очертания петрушки, лайма и яблок. В полях дикие цветы пошевеливали под легким бризом своими красными, темно-фиолетовыми и канареечно-желтыми лепестками. Когда же ветер набирал силу, в воздухе появлялся привкус соли. Шум моря сюда не долетал, зато, если напрячься, можно было расслышать, как жук ползет в корнях злака.
С холмов доносился унылый перезвон колокольчиков – это козы спускались по каменистой осыпи в горячем мареве дня. Оцепенелая пчела внутри мохнатой цветочной головки, перекличка фермеров, арпеджио птички, выпорхнувшей из кроны, – сколько звуков дарит нам летний день, даже если ты сам хранишь полное молчание.
* * *
Никто не понимал, к чему дело идет. Ничего удивительного. Кому охота каждый день ждать беды? Вот и отворачиваешься до последнего. Даже правительство проявило слепоту. Уже задним числом, когда местные вспоминали, что никого не осудили за убийство заводского парнишки Адриана, или когда речь заходила о красных ленточках на деревьях, или о расстрелянной статуе Мадонны, люди кивали: «Да… все же было предсказано».