Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Промчится век, и две войны ужасных
Закончатся. Исчезнет новый Рим.
И в самый первый год тысячелетья
Мир рухнет в бездну. Он начнет паденье
Под знаком Овна. Аргуса глава
Исторгнет зверя из своей утробы.
И тридцать шесть своих зажжет свечей.
Гумилев неприязненно усмехнулся. Идиотские стихи. Бездарные стихи. Но только такие и могут быть у пророков. В экстазе не напишешь хорошо, ибо разум спит, а бодрствует одна лишь орфическая сторона души. А ей плевать на правила стихосложения.
Всю жизнь Николай Степанович преодолевал себя. С того самого момента, когда осознал (когда это было – в двенадцать? в тринадцать лет?), что хил и уродлив. Уже тогда юный Коля Гумилев решил, что станет самым сильным и самым храбрым мужчиной на свете. И добиваться будет только самых красивых женщин! Двадцать лет прошло с той поры, даже больше.
Вспомнив об этом, Николай Степанович улыбнулся.
«Боже, сколько сил ушло на самую первую победу», – подумал он. Сколько страданий, страсти… Злости, наконец! И полюбил-то он, может быть, Анну Ахматову лишь за то, что она не полюбила его. Коля добивался ее любви семь лет. Топился из-за нее в славном городке Трувиле, травил себя ядом в Булонском лесу, подставил висок под пистолет в Одессе. И все-таки добился своего. Впрочем, как только своенравная красавица стала его женой, он почти тотчас к ней охладел. Впереди были другие цели, другие горизонты!
Эх, что теперь говорить.
Так или иначе, но теперь Ахматова осталась в далеком прошлом. В прошлом, каким-то непостижимым образом, остался и сын Николая Степановича – Лева. Когда Гумилев думал о нем, он почему-то всегда представлял себе не живого сына, а его фотографическую карточку.
– Я плохой отец, – произнес Николай Степанович вслух. – Очень плохой.
«Но возможно ли воину и путешественнику стать хорошим отцом?» – тут же осадил себя Гумилев. И сам себе ответил: нет. Одно исключает другое. Так устроен настоящий мужчина, и с этим ничего не поделаешь.
И все же Николая Степановича раздражала зависимость от судьбы. Ну, что это такое, в самом деле? Что бы ты ни сделал, любой твой поступок уже записан в Книгу Жизни, в чьи таинственные скрижали удается заглянуть только пророкам и поэтам.
Не желая смиряться, Гумилев ежедневно и почти ежечасно испытывал судьбу, втайне надеясь, что ему удастся перехитрить ее.
Весь Петроград удивлялся тому, что Гумилев открыто заявлял о своих монархических взглядах. Когда он заводил речь о царе и вере (как всегда, громогласно и открыто), коллеги по поэтическому цеху испуганно озирались по сторонам, шикали, закатывали глаза, а потом спешили отойти от него подальше, как от чумного.
Им казалось, что Гумилев сам подписывает себе смертный приговор. «Ох, если бы это действительно было так», – думал тогда с грустной усмешкой Николай Степанович и, вспомнив любимые строки любимого поэта, шептал:
– Не властны мы в своей судьбе…
Вот и сегодня. Он вновь вступил в полемику с юными коммунистами. А по дороге домой несколько раз открыто и размашисто перекрестился на маковки церквей, напугав прохожих и рассердив какого-то верзилу-пролетария с красной повязкой на рукаве. На верзилу Николай Степанович посмотрел с вызовом, ожидая противодействия. Но противодействия не последовало. Верзила поспешно отвел взгляд, сгорбился и испуганно зашагал прочь, словно встретился взглядом с самим чертом.
Мир рухнет в бездну. Он начнет паденье
Под знаком Овна. Аргуса глава
Исторгнет зверя из своей утробы, —
вновь прочел Николай Степанович.
Перед глазами у него проплыли черные лица африканских магов. Странные, жутковатые, будто вырезанные тончайшим резцом из черного дерева, из того же дерева, из которого сделаны их идолы. Маленькие всемогущие божки. Бешеные стихии и энергетические потоки, пронзившие тело Земли и тела ее обитателей.
За те несколько дней, что Гумилев провел у колдунов, он узнал об ином мире больше, чем за всю предыдущую жизнь. И знание это не сделало его счастливее. Скорее, наоборот. Впрочем, знание никогда и никого не делает счастливым. Счастливым человека может сделать только вера. А вот ее-то Николаю Степановичу и не хватало.
Гумилев вздохнул, захлопнул черную тетрадь и швырнул ее на подоконник.
Дверь приоткрылась, и в кабинет просунулась щекастая, лупоглазая физиономия Блюмкина.
– Григорий Евсеевич, можно?
Сухое бледное лицо с бритым подбородком и копной черных курчавых волос вскинулось навстречу Блюмкину.
– А, это вы, – нахмурившись, проговорил Зиновьев. – Входите!
Григорий Евсеевич выдвинул ящик стола и убрал в него документы, от просмотра которых его отвлек приход Блюмкина.
Яков вошел в кабинет, плотно затворил за собой дверь и прошел к столу.
– Я сяду? – небрежно осведомился он.
– Да-да, пожалуйста, – кивнул Зиновьев.
Блюмкин сдернул в головы фуражку, уселся в кожаное кресло и хотел по привычке закинуть ногу на ногу, но вовремя остановился. Перед ним сидел не кто-нибудь, а хозяин Петрограда и рьяный поборник идеи «красного террора». В обращении с таким нужна осторожность и даже деликатность.
– Я вас слушаю, Яков, – сказал Зиновьев, делая внимательное лицо.
Блюмкин нахмурился, помолчал несколько секунд, обдумывая, с чего начать, потом заговорил – неторопливо и рассудительно:
– Я тут долго думал по поводу нашего с вами последнего разговора. И, кажется, у меня появилась отличная идея. Если у вас есть время, я вам ее изложу.
– У меня есть время, – ответил Зиновьев, глядя на Блюмкина пристально, изучающе. – Только я не совсем понимаю, о каком именно разговоре вы ведете речь.
Блюмкин облизнул толстым языком толстые губы.
– О том самом, – тихо сказал он. – Касательно того, как можно прихлопнуть всю контрреволюцию одним мощным и расчетливым ударом.
– Вот вы о чем, – сказал Зиновьев и пригладил пальцами бритый подбородок. – И в чем же заключается ваша идея?
Блюмкин усмехнулся и всем корпусом подался вперед. Глаза его возбужденно засверкали.
– В Питере и Москве осталось большое количество бывшего офицерья, – быстро заговорил Блюмкин. – Ежу понятно, что революцию они не приняли и помогать нам строить новую жизнь не собираются. Но и сложа руки они сидеть тоже не станут. Они затаились до поры до времени, но случись что – тут же возьмутся за оружие и поддержат любой контрреволюционный мятеж.
Григорий Евсеевич нахмурился и потер пальцами воспаленные глаза.
– Вы, пожалуйста, ближе к делу, товарищ Блюмкин, – устало попросил он.
– Ближе некуда, – ответил тот. – Многие из этих «бывших» стали для видимости сотрудничать с советской властью. Другие поступили проще: они залегли на дно и выжидают, не объявится ли новый Деникин, чтобы встать под его знамена.