Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Послужило ли самоубийство Кларенса «примером» для его потомков (Лестер и Урсула тоже убьют себя, будучи неизлечимо больны), сказать трудно, но наверное да — ведь Кларенс умер не беспомощным, семью не погубил и оставил в целом хорошую память, так что все вышло «наилучшим образом». Многочисленные высказывания Эрнеста Хемингуэя о самоубийствах противоречивы: то клялся (как и Лестер), что никогда не совершит подобного, то утверждал, что добровольный уход из жизни является единственно достойным в безвыходных обстоятельствах. Он грозил самоубийством и до гибели отца, во время разлуки с Полиной, и множество раз после. Мысли о смерти становились особенно привлекательны в периоды депрессии, так называемой black dog, «собачьей тоски»: когда эта «собака» набрасывалась на него, он отдавал отчет в том, что находится в ее власти. «Когда я себя плохо чувствую, мне нравится думать о смерти и о том, как по-разному она может наступить. За исключением смерти во сне, я считаю лучшим способом умереть — это как-нибудь ночью прыгнуть в воду с палубы корабля. Труден только сам момент прыжка. Но для меня это как раз не проблема. Важно, чтобы об этом никто не знал или чтобы думали, что это произошло случайно». Однако непосредственно после смерти Кларенса «собачья тоска» если и приходила, то была быстро изгнана посредством работы, главного писательского лекарства: уже к 22 января в Ки-Уэст с помощью Мадлен Хемингуэй (печатавшей) и Отто Брюса (вычитывавшего текст) был окончен второй вариант романа «Прощай, оружие!».
Перкинс приехал 1 февраля и нашел роман превосходным; как обычно пытался возражать против «неприличных» слов, кое-какие поправки протолкнул, в остальном уступил и увез рукопись. Посвящалась она Гасу Пфейферу — «благодетелю и другу». Предстояла еще работа с гранками, удобнее было остаться в Америке, ведь на фиесте нужно быть лишь в июле, но не было сил терпеть — самое прекрасное место обычно надоедало максимум через пару месяцев. 16 марта супруги Хемингуэй, Бамби, Патрик и няня уехали в Гавану, оттуда через две недели отплыли во Францию, где поселились в квартире на улице Феру, которую во время их отсутствия оплачивал Гас Пфейфер, как и поездку: он, в отличие от плохих богачей Мерфи, был хорошим богачом, хотя и стремился превратить жизнь обожаемой племянницы и ее мужа в непрерывную фиесту. Хедли тоже жила в Париже, Бамби был то с нею, то с отцом. Хемингуэя упрекают в том, что он мало заботился о детях, когда расходился с их матерями, — по отношению к Бамби это неверно, ребенок проводил с матерью и отцом примерно равное количество времени, и никаких конфликтов не возникало. Конец весны и начало лета 1929-го прошли тихо: Полина и Патрик хворали, глава семьи спешно редактировал роман, который с мая начал печататься в «Скрибнерс мэгэзин» (гонорар шел на погашение долга, так что жили по-прежнему за счет дядюшки Гаса). Публикации сопутствовал скандал: в Бостоне продажу журнала запретили по причине «безнравственности». 24 июня Хемингуэй окончательно переделал финал романа (перебрав 35 вариантов) и отослал Перкинсу. Теперь можно было устроить каникулы.
В Париже тем летом жил и Фицджеральд, а также журналист Морли Каллаган, которому Хемингуэй когда-то покровительствовал: о том, что происходило между двумя писателями, известно в основном из книги Каллагана, весьма субъективной — автор не пытался скрыть, что его симпатии принадлежат Фицджеральду. «Эрнест, с его безошибочным чутьем, наверняка знал, с каким восхищением и любовью относится к нему Скотт. Как нужна Фицджеральду та дружеская близость, которая, как он надеялся, могла бы существовать между ним и Эрнестом. Я не сомневался, что Скотт готов пойти за него в огонь и в воду». «Он (Фицджеральд. — М. Ч.) был обречен казаться хуже, чем был. Как человек открытый, великодушный и очень гордый, он, я думаю, переживал это очень тяжело. Другое дело Эрнест. Он тоже не любил представать в невыгодном для себя свете. Но такова была его природа и его обаяние, что ему достаточно было подождать, и со временем всё, что бы он ни делал, оборачивалось в его пользу. Еще во времена нашей первой встречи в Торонто я заметил, какими значительными казались поступки Эрнеста знавшим его людям, как естественно в их изложении они сплетались в цепь увлекательнейших приключений. Современникам всегда хотелось слагать о нем легенды, и в конечном итоге это сыграло в его жизни такую же роковую роль, как в жизни Скотта то, что его унижали люди, которые были намного хуже его». Каллаган утверждал, что никогда не слышал от Хемингуэя добрых слов о книгах Фицджеральда — если так, он был единственным человеком в Париже, который их не слышал.
По словам Каллагана, он пытался выполнять роль посредника: Фицджеральд хотел встречи с Хемингуэем, тот отказывался и требовал не сообщать его адрес (вообще-то адрес был не новый, и его знала тьма народу); Скотт якобы говорил Каллагану, как он хочет дружить с Эрнестом, а Эрнест Скотта только бранил. Встреча, которой избегал Хемингуэй, всё же состоялась — в спортзале. Каллаган был неплохим боксером, а Фицджеральд получил приглашение (от кого — неясно) быть секундантом в одном из поединков Каллагана с Хемингуэем. По рассказу Каллагана, Хемингуэй был им бит, после чего стал плевать ему в лицо кровью из разбитого рта, объясняя свой поступок тем, что так принято у матадоров; Фицджеральд задержался с сигналом об окончании раунда, и Каллаган отправил Хемингуэя в нокдаун, а тот заявил Фицджеральду: «если ты хотел посмотреть, как из меня выбивают дерьмо, можешь быть доволен», — и ушел. Фицджеральд, по словам Каллагана, был в отчаянии и никогда не оправился от чувства вины. История в общих чертах правдивая, ее подтверждают все участники, но пустяковая; однако в ноябре она, сильно перевранная, попала в «Нью-Йорк геральд трибюн» — как считается, стараниями журналистки Кэролайн Бэнкрофт. Каллаган был тогда в Штатах, авторство приписали ему; он послал в газету опровержение, а Перкинсу поклялся, что рассказал об инциденте «всего трем людям» и понятия не имеет, кто написал заметку. И Хемингуэй и Фицджеральд этому, видимо, не поверили, так как оба потом отзывались о Каллагане как о сплетнике.
О бое с Каллаганом Хемингуэй рассказал дважды: в письме Перкинсу в августе 1929-го и в письме Артуру Майзенеру, биографу Фицджеральда, в 1951 году. В обоих отчетах нет обиды на Фицджеральда. Но в них нет и победы Каллагана, а во второй версии утверждается, что Хемингуэй легко мог побить Каллагана, да пожалел. К 1951 году Хемингуэй обладал всемирной славой, побывал на двух войнах, охотился на львов; зачем нужно было доказывать, что он еще и великий боксер? Может быть, он еще в юности загнал себя в ловушку, рассказывая сказки об успехах в этом спорте, и потом не мог отступить? Однако в биографии боксера Джека Демпси рассказывается, как он в 1920-х в Париже проводил спарринги со знаменитостями — Дугласом Фэрбенксом, певцом Элом Джонсоном, но не согласился — с Хемингуэем. Биограф Роджер Кан приводит слова Демпси: «Ему было лет 25 и он был в неплохой форме. Я был уверен, что он действительно считает себя боксером и что он вылетит из своего угла как бешеный. Чтобы остановить его, мне пришлось бы его травмировать, а я этого не хотел». Так что Хемингуэй не обманывал других — он убедил сам себя.
В его жизни будет много эпизодов, связанных с боксом (они войдут в книгу Джорджа Плимптона «Писатели на ринге»): в 1948 году на Кубе он пожелает драться с боксером Хью Кейси, тот во время боя уклонится, и хозяин упадет, наткнувшись на стол; другой знаменитый тяжеловес, Джин Тьюни, раздраженный тем, что Хемингуэй всерьез пытается на него нападать, ответит ударом в голову, но в последнюю долю секунды отклонит удар и потом скажет, что его противник «был близок к тому, чтоб унести свою голову в руках» и должен благодарить его за милосердие. Так что неправ был Эл Хиршфельд, утверждая, что Хемингуэй всегда выбирал партнеров меньше и слабее себя.