Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хармс повернулся, сказал безликому:
– Благодарю вас, – и поспешил к выходу. Гигантский газетоголовый слепец у него за спиной издал странный звук, похожий на скрежет лезвия ножа по стеклу, торопливо заковылял следом. Похоже, забирать отсюда дела без соответствующего разрешения было запрещено.
Выскочив в типографский зал, Хармс перешел на бег. Великан тоже ускорился, но широкие полы шинели, цепляясь за края механизмов, мешали ему разогнаться в полную силу. Он заверещал, и на его крик отозвались безликие наборщики. Сразу двое, выскочив из своих закутков, кинулись наперерез чужаку, однако Хармсу удалось уклониться от их неуклюжих рук и, чудом не врезавшись ни в одну из машин, достичь лифта.
Он запрыгнул в кабину и успел закрыть перегородку прямо перед гигантским безликим. Несмотря на яростный вой последнего, лифт, дернувшись, поехал вверх. Хармс прислонился к стене, тяжело дыша, прижимая дело Введенского к груди. Он не знал, поможет ли эта папка, понятия не имел, как ее стоит использовать, но надеялся, что теперь сотрудники Отдела Безвременных Смертей дадут Александру Ивановичу передышку. Если, конечно, еще есть, кому ее давать.
– Жил-был волшебник, – раздался рядом знакомый голос. – И волшебник этот мог сделать все, что угодно. Но не сделал ничего.
Хармс повернул голову. В зеркале, вновь целом, отражался Самуил Яковлевич Маршак. Он смотрел на него с укором и качал головой.
– Кольца, – прохрипел Хармс, у которого вдруг пересохло в горле. – Вы хотели, чтобы я их снял.
– Верно, – сказал Маршак. – Мы хотели, чтобы ты развернулся во всю мощь своего таланта. Чтобы Ад последовал за тобой.
– Вы не настоящий Самуил Яковлевич.
– Разумеется, не настоящий. С какой стати вдруг настоящий Самуил Яковлевич оказался бы в этом зеркале?
– Что с ним случилось?
– Он спит. Спит сном младенца, устав после дневных трудов. Бедняге так редко удается полноценно отдохнуть.
– Вы… – Хармс задохнулся. В глазах щипало. Он потряс в воздухе пистолетом. – Вы подсунули мне…
– Хорошая, между прочим, вещь, – сказал Маршак. – Крайне редкая. Мы надеялись, что ты сразу используешь пулю, а потом последуешь нашему совету и избавишься от колец. Здесь, внизу, остатки человеческого окончательно покинули бы тебя, и ты стал бы чистым вдохновением. Хаосом во плоти. Разнес бы в щепки всю их типографию, в клочки – весь их личный состав.
– Ха! Не вышло!
– Как знать, – пожал плечами Маршак. – Еще ничего не кончилось. И ничего не кончится никогда. Карты выпадают разные, а расклад остается прежним.
– Отдел Неумолимого Времени?
– Так точно. Слепые убийцы не раз и не два переходили нам дорогу. Противостояние грозило перейти в открытую войну, вот мы и решили нанести удар первыми, прежде чем люди с головами из газет примутся сочинять нам некрологи. Однако такие вещи требуют изящества, особого подхода. Скажем прямо, лучше всего совершать их чужими руками.
– Вы использовали меня! – зарычал Хармс, направив пистолет на Маршака.
– Как всегда, – ухмыльнулся тот в ответ. – В хорошей системе даже для негодных болтов найдется применение.
– Это мы еще посмотрим, – Хармс взвел курок. – Редкая, значит, вещица?
– До новых встреч, – сказал Маршак. – Передавайте привет Але…
Палец надавил на спусковой крючок. Грянул выстрел, и зеркало, превратившись ровно в сто двадцать семь мелких осколков, перестало существовать. А вместе с ним перестал существовать и Даниил Иванович, слишком поздно понявший, что на этот раз именно ему выпало быть отражением.
За полтора часа до заката поэт и детский писатель Александр Иванович Введенский явился на Надеждинскую, к своему старому другу, поэту и детскому писателю Даниилу Ивановичу Хармсу. Четыре месяца назад улицу переименовали в честь Маяковского, но Введенского это волновало мало. Нервничал он, переминался с ноги на ногу возле парадного, тревожно озираясь по сторонам, и курил одну папиросу за другой совсем по иной причине.
– За мной идет охота! – с порога заявил Введенский, стоило Хармсу открыть дверь. – Меня пытаются убить.
Рассвет застает их в пути. Так будет до самого конца, так было с самого начала – когда первые лучи весеннего солнца робко касаются остывшей за ночь дорожной грязи, волховники уже шагают по ней. Их немного, трое или четверо: слепой сказитель Вадим, безумная Хохотунья, молчаливый горбун Ингвар и – иногда – тот, кого прячет он в своем мешке. Тени послушно плетутся позади, сперва прозрачные, невесомые, но постепенно наливающиеся силой и тьмой.
Лес, окружающий странников, поводит плечами, сбрасывает с себя оцепенение, бурлит свежестью, птичьими голосами, что смешиваются с запутавшимся в молодой листве светом. Вадим, захмелевший от тепла и влажного утреннего воздуха, бормочет себе под нос слова здравиц, торопится, почти не опираясь на сучковатую палку, служащую ему посохом. Вороньи черепа и лапы, висящие тут и там на его холщовом, усеянном пестрыми заплатами одеянии, постукивают друг о друга при каждом шаге. Рядом пританцовывает Хохотунья, облаченная в двухцветное льняное платье, расшитое похабными изображениями, украшенное множеством янтарных бусин и бронзовых бубенцов. Тонкая талия перехвачена витым ремешком, распущенные волосы струятся по плечам, спине и высокой груди медно-золотым потоком. Прилипнув к ней взглядом, ковыляет следом Ингвар. Его уродливое тело спрятано под медвежьей шкурой, на лоб сдвинута маска из сыромятной кожи, и ничто не скрывает перекошенного лица с вечно насупленными тяжелыми бровями. На левом плече, которое гораздо выше правого, несет он средних размеров мешок из серого полотна. Мешок не тяжел, заполнен едва ли на треть, тщательно перевязан у горловины прочной пеньковой веревкой.
Лес редеет, просветы в кронах становятся все шире. Впереди перекресток, а на нем четырехгранный деревянный столб, давно посеревший, с божьими ликами, вырезанными на каждой из граней. На плоской вершине столба стоит небольшой глиняный сосуд. Перевитые трещинами лица, охраняющие его, глядят равнодушно и мрачно, словно не от времени и дождей стали они серыми, а от усталости, неизбывной, нечеловеческой, от которой не спасут ни смерть, ни ночь, ни брага, ни женские объятия.
Вымотанные бесконечным высматриванием угроз на горизонте, они пропускают опасность, подкравшуюся снизу. Троица останавливается, Ингвар бросается к столбу и в мгновение ока взбирается по нему на самый верх, словно огромная, закутанная в шкуру ящерица. Его пальцы и пятки упираются в скулы, губы и глаза богов без всякого пиетета. Схватив глиняный сосуд, он спрыгивает наземь, встряхивает его и, услышав бренчание внутри, расплывается в довольной ухмылке. Одним движением Ингвар разламывает сосуд и, распустив завязки на своем мешке, ссыпает туда черные от копоти человеческие кости. Князь, или волхв, или просто достойный человек, поставленный после смерти беречь дорогу от зла, смешивается в мешке с останками других людей, чьих имен и прозваний не назовет даже мудрейший из мудрых.