Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Опустив жалейку, Вадим застывает на месте, подобно вырубленному из дерева истукану. Он слышит, как несчастная пытается сопротивляться, как она плачет взахлеб, как кричит, как умоляет, как колотит кулачками по плечам и лицу брата, несущего ее на съедение зверю, слышит бормотание волхва, на ходу сочиняющего утешительную ложь, слышит тяжелое, влажное дыхание голодного Ингвара.
И благодарит судьбу за то, что слеп.
Близится полдень, и они снова в дороге. Солнце, взобравшееся на середину небосвода, жарит так, что мир вокруг дрожит зыбким маревом, и даже под опущенными веками красным-красно от божьего света. Любое движение обжигает. Воздух сух, теней нет, и только пыль под ногами мягка как вода. Нивы по обе стороны от тракта издевательски пылают желтым, словно пытаясь яркостью светило превзойти.
Калики бредут по раскаленной земле, накрытой раскаленным небом. Первым по-прежнему шагает Вадим, шепча молитвы и постукивая перед собой клюкой. Его рубище, задубевшее от соли, перепачкано копотью и засохшим птичьим пометом, тяжелый медный крест на груди едва заметно покачивается на ржавой цепи. Кожаные сандалии с ремешками давно истоптаны, изношены до дыр, и кровавые мозоли оставляют в пыли следы.
За ним идет женщина, чье имя забыто – пожалуй, даже ею самой. Она сутулится, словно под изматывающей ношей, хотя нет у нее ничего, кроме такой же клюки и власяницы из грубой козьей шерсти, надетой на голое тело для умерщвления плоти. Голова покрыта платком из мешковины, но седеющие пряди спадают на лицо.
Последним хромает Игореша, горбатый кривоглазый дурачок. Рыжеватая бородка топорщится ежиком, из-под слипшихся волос по лбу ползут капли пота. Потрепанная рваная шкура, висящая на его плечах, свалялась настолько, что уже и не определить, какому животному она принадлежала. Игореша кособоко подпрыгивает на ходу, словно под ему одному слышную музыку, – и кости, которыми набита котомка у него на боку, отзываются на эти прыжки звонким пустым перестуком.
Навстречу – ни души. Только в поле время от времени поднимаются над волнами колосьев головы, провожают странников взглядами. Вот впереди, по левой стороне, появляется деревянный поклонный крест высотой в два человеческих роста, грязно-серый, изрядно покосившийся, с выцветшей иконой в середине. Троица замирает перед ним. Вадим и женщина кладут земные поклоны, крестятся, беззвучно шевеля губами. Дурачок Игореша ухмыляется, выставляя наружу желтые зубы, затем огибает крест и скрывается в высокой траве за ним. Здесь, среди полыни, видны остатки нескольких надгробий и проломившаяся лавочка. Это заброшенная скудельня, кладбище для безымянных: странников и нищих, найденных мертвыми в окрестностях, но не знакомых никому из местных. Последнее пристанище тех, кто прекратил существовать еще при жизни.
Оторвав от лавки кусок трухлявой доски в локоть длиной, Игореша с его помощью принимается раскапывать один из едва заметных холмиков. Выходит непросто: земля уже позабыла о том, что была могилой, успела слежаться, наполниться корнями и камнями. Горбун пыхтит, придавленный жарой, беспрерывно утирает льющийся пот. Вокруг вьются мухи. Когда импровизированная лопатка с хрустом раскалывается пополам, он продолжает копать руками – и спустя несколько минут его пальцы уже скребут по дереву. В скудельнях редко делают могилы положенной глубины.
Это простой сосновый гроб, без обивки, со сгнившей, источенной червями крышкой, которая пробивается одним ударом кулака. Игореша запускает руку в пролом, роется там, высунув от усердия язык, и достает несколько грязно-желтых костей: три ребра, обломок ключицы, пару позвонков. Отряхивает добычу от песка и ошметков истлевшей ткани, ссыпает в котомку, затем снова сует руку в черную дыру на дне ямы, вынимает пригоршню костей. Снова. И снова. Ребра, челюсть, лучевая и две бедренные кости, фаланги пальцев – все отправляется в суму. Когда в той не остается больше места, Игореша удовлетворенно крякает, поднимается и, даже не попытавшись засыпать яму, возвращается к своим спутникам.
Поклонившись кресту в последний раз, калики продолжают путь. Откуда-то с запада налетает вдруг порыв ветра, горячего, пахнущего жженой травой. Он подхватывает пыль, кружит ее в воздухе, бросает в лица путникам, будто играя с ними в жестокую детскую игру. Игореша отворачивается, женщина закрывается рукой, но Вадим не делает ни того ни другого и не зажмуривается даже, не моргает, а потому пыль набивается ему в глаза, облепляет бельма, наполняет их серым, и слезы ползут по его высохшим щекам, оставляя за собой чистые дорожки.
Хутор возникает перед ними неожиданно, словно сдернув шапку-невидимку, выступает из небытия: несколько изб в три окна, угрюмо нахохлившихся под бугрящимися прошлогодней соломой крышами, над кривыми заборами дозревают вишни, облепленный мухами теленок у околицы лениво жует траву. Идиллическая картина, но долго она не длится.
Черная как смоль собачонка выкатывается навстречу из ближайшей калитки, заливаясь оглушительным лаем. Следом выбегает босой мальчишка с игрушечным кнутом, сделанным из палки с бечевкой. Увидев путников, он на мгновение испуганно замирает, а затем бросается обратно во двор. Собака же лает и лает, срываясь то в рык, то в скулеж, скачет вокруг Игореши, не обращая внимания на котомку, которой тот неуклюже от нее отмахивается. Она лает до тех пор, пока из калитки не показывается крупная женщина на пятом десятке, вытирающая испачканные в муке руки о матерчатый фартук. За ней вереницей появляется остальное семейство: тот самый мальчишка с кнутом, две девочки постарше и высокий, плечистый старик с окладистой седой бородой. Все, кто был в доме. Все, кроме мужчин, которые сейчас работают в поле, которым мальчишка вот-вот должен будет отнести обед. Смотрят настороженно, с опаской, с недоверием.
– Цыган, ша! – окликает хозяйка пса, и тот, мгновенно смолкнув, отбегает к ее ногам.
– Здравствуйте, люди добрые! – говорит старик зычным голосом. – Издалека к нам?
Вадим отвечает. Его голос слаб и бледен – так звучит хворь, так звучит сама смерть, но старик слышит каждое слово.
– Храни вас Господь! – смеется он. – Нечасто в наши края захаживают паломники. Разве и сам Ерусалим видали?
Их не зовут в дом, не приглашают к столу, не предлагают квасу. Им не рады. Хорошо, очень хорошо. Неужели смилостивится судия, неужели пронесет чашу мимо на сей раз?
– А споете, странники? – говорит старик. – Прошу, спойте нам что-нибудь.
Кивает Вадим, кланяется и начинает нараспев читать духовные стихи об Алексии, человеке Божьем. Он знает, что рядом крестится, непрерывно и мелко, женщина без имени, что дурачок Игореша, опустившись на колени, тычется лбом в землю у ног хозяйки, приводя в бешенство пса по кличке Цыган. Слова выходят легко и свободно, гладко ложатся в историю о том, как вернулся Алексий в Рим, в родной город, в родной дом, но ни невеста, ни отец с матерью не признали его, как семнадцать лет прожил он бок о бок с ними, смиряя дух свой, не откликаясь на их страдания, до тех пор пока Господь не призвал, не указал на него, не вознаградил за святость.
Слушают молча. Впитывают каждый слог, каждый звук. Дети, завороженные непонятной, но величественной повестью, не сводят с калики глаз. Даже Игореша притих, скорчился у его ног, уронил лицо в пахнущие землей ладони.