Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вадим не торопится, не подгоняет рассказ, потому что, пока говорит он, голод остается в узде. Слова очищают разум, наполняют его светом – не испепеляющим светом солнца, но чистым горним сиянием, озаряющим самые укромные уголки души, разгоняющим самые густые тени. Слова дают надежду, что на сей раз все может закончиться иначе. Несмотря на грызущую внутренности первобытную необходимость насытиться, несмотря на то, что подобная надежда погибала уже тысячи и тысячи раз. Слова способны воскресить ее. Слова способны на что угодно. Господь всесилен.
Но стих завершается, прежде чем солнце успевает сдвинуться на циферблате небосвода даже на одно деление. Хозяйка почти сразу берет Вадима за руку и вкладывает ему в ладонь узелок с нехитрой платой: головка сыра, луковица, половина краюхи хлеба, три яйца. И когда только успела она все это подготовить? Дочурки помогли?
– Спаси Христос, странники, – говорит дед, изо всех сил сдерживая подступающие к горлу слезы. – Порадовали старика, вот уж порадовали! Доброго вам пути!
Девчонки тоже лепечут что-то восторженное. Хозяйка целует Вадиму руку. Он кланяется им, разворачивается и стремительно, со всей быстротой, на которую способен, идет прочь. Какая-то птица – похоже, курица – возмущенно вспархивает из-под ног, чуть его не уронив. Но Вадим не замедляет шага, только сильнее опирается на клюку. Игореша и Безымянная едва поспевают за ним. Пальцы слепца комкают узелок с едой, сминают содержимое в бесформенную кашу. Гнев бурлит внутри, обжигает больнее летнего зноя, заставляет спешить.
Вадим стремится уйти как можно дальше от хутора к тому моменту, как спадет наваждение с его обитателей и те поймут, что младшего сына, загорелого мальчонки с игрушечным кнутиком, больше нет среди них. Мать, и дед, и сестры бросятся искать кровиночку: в огороде, на улице, за околицей, на берегу пруда, в поле у отца и старшего брата. Дождутся вечера, надеясь напрасно, что сорванец вернется, и только тогда вдруг вспомнят, все сразу, как увели его трое калик перехожих, как он растворился вместе с ними в полуденном мареве, цепляясь за локоть горбатого дурачка, как странно и страшно смотрела на него женщина без имени.
Вспомнят и сами себе не поверят.
И никогда себя не простят.
* * *
Солнце клонится к горизонту, но его не видно, потому что небо укутано тяжелыми, бетонно-серыми тучами. Мелкий дождь сыплет уже не первый час, и над дорогой сгущается холодный туман, с которым не совладать ни фонарям, ни фарам проезжающих машин.
Трое движутся по обочине, между рекой мокрого асфальта и стеной леса, по желтым, оранжевым, бордовым листьям. Первым осторожно ступает Вадим. Он в истертой куртке из кожзаменителя, но та не спасает от всепроникающей мороси. Резиновые сапоги хлюпают в лужах, конец тактильной трости то и дело застревает в грязи. Давно вышедшие из моды очки в роговой оправе прячут глаза под зелеными стеклами. В совершенно седой бороде, опускающейся до середины груди, застрял березовый листок.
За Вадимом плетется тощая старуха, одетая в демисезонное пальто и все равно дрожащая от холода. Она кое-как переставляет ноги, обутые в валенки с галошами, и кажется, кое-как дышит. Старуха давно бы уже упала, если бы не Гоша, косоглазый идиот, идущий позади и подхватывающий ее всякий раз, когда она оступается. Гоша, неприятно располневший, но гладко выбритый, с черным спортивным рюкзаком за плечами, постоянно крутит головой по сторонам и разговаривает сам с собой, время от времени мяукая по-кошачьи. На нем – насквозь промокшая джинсовая куртка с выцветшим логотипом байкерского клуба на спине и тренировочные штаны, заправленные в высокие армейские ботинки. Ни сырость, ни холод, ни мрак, похоже, не причиняют ему неудобств. Но всякий раз, когда мимо проезжает автомобиль, он вздрагивает и втягивает голову в плечи.
Машины проносятся на расстоянии вытянутой руки, обдавая путников ветром и выхлопными газами. Шум, издаваемый этими металлическими зверюгами, настолько силен, что иногда полностью дезориентирует Вадима, и тот замирает на месте, не зная, в какую сторону сделать следующий шаг. Бывает, из-под колес брызжут грязь и вода, пачкают и без того потерявшую приличный вид одежду.
Но вот очередная машина, обогнав странников, останавливается. Это старенький уазик-«буханка», ржавое корыто цвета хаки с тупой, слегка испуганной мордой. Водительская дверь открывается, из нее показывается парень лет тридцати, в камуфляже и черной бандане.
– Эй, пешеходы! – кричит он, стараясь перекрыть рев мчащегося мимо грузовика. – Вас подбросить, может быть?
Вадим отрицательно мотает головой. Но парень, заметив у него в руках тактильную трость, переходит в наступление:
– Отец, ты слепой, что ли? Серьезно? Слепой – и вдоль дороги гуляешь? Не, так нельзя. Милости прошу в мой драндулет. Все равно пустой еду, подброшу без проблем.
Вадим пытается было снова отказаться, но старуха огибает его и направляется к машине, пошатываясь, будто пьяная. Выхода нет. Парень открывает боковую дверцу, помогает женщине забраться внутрь, затем подсаживает Вадима:
– Осторожно, головой не стукнись, отец, – потолки, понятное дело, не слишком высокие.
Гоша залезает сам. У него это получается не с первого раза и дается с немалым трудом, но водитель терпеливо ждет, пока идиот разместится на узком сиденье, и только потом захлопывает дверь.
Внутри тепло, тесно и уютно, как в избе за печкой. Сразу клонит в сон. И запах бензина не мешает, и даже грохот двигателя, поначалу режущий уши, вскоре становится привычным, превращается в урчание довольного кота. Огромного кота, свернувшегося клубком на полу посреди освещенной лучиной комнаты. Кот рассказывает сказку, вкрадчиво и мягко, сказку о рогатом старике, что жил на вершине холодной горы на самом краю мира, и о его детях – двух сыновьях и дочери, которым досталось в наследство то, что словами не объяснить, руками не потрогать, глазами не увидеть. Проклятие досталось им в наследство. Благословение. Нет, не так. Все наоборот: это он, Вадим, рассказывает сказку, сидя на лавке и болтая ногами, а кот подбирается все ближе к ничего не подозревающей добыче, убаюканной собственным голосом, готовится к прыжку и…
Вадим вскидывается, выпрямляется. Уазик едет сквозь дождь и сумерки, и там, снаружи, в этих сумерках клубятся тени. Вадим не видит их, но слышит прекрасно, даже сквозь угрожающее громыхание мотора – ведь слух у слепых гораздо лучше, чем у зрячих. Он слышит, как тени воют от ужаса, как скребут по бортам бесплотными когтями, как пытаются прорваться внутрь, чтобы защитить тех, кто отбрасывал их с самого начала времен.
Водитель не спросил, куда ехать, верно? В отчаянии Вадим шарит руками вокруг себя, нащупывает Гошу, хватает за запястье. Тот дрожит, стучит зубами. Не понимает ничего, но чует опасность. А вот и старуха, чьи костлявые пальцы впиваются ему в ладонь так, что приходится закусить губу, чтобы не вскрикнуть от боли. Она тоже догадалась, куда их везут.
На мгновение он преисполняется решимости бороться: податься вперед, напасть на водителя, схватить его за горло, сломать шею. Или, открыв дверь, выпрыгнуть из автомобиля на полном ходу. Но дряхлое тело не справится, не выдержит, а солнце еще не село, и умирать до заката нельзя.