Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Авиловой, к несчастью, сидели в столовой гости. «—А-а! — сказала она. — Наш милый поэт! Вы не знакомы?» — Япоздоровался с ней, откланялся гостям. Рядом с Авиловой сидел старый,морщинистый господин с подстриженными усами, выкрашенными в коричневую краску,с коричневой накладкой на темени, в белом шелковом жилете, в черной визитке;быстро встав, он ответил мне чрезвычайно вежливым поклоном, с гибкостьюудивительной для его возраста; борты визитки были у него обшиты черной тесьмой,что мне всегда очень нравилось, вызывало зависть и мечту о такой визитке.Середину стола занимала без умолку и очень умело говорившая дама, подавшая мне,точно тюленью ласту, крепко налитую ручку, на глянцевитой подушечке которойбыли видны зубчатые полоски, оставшиеся от швов перчатки. Она говорила ловко,поспешно, несколько задыхаясь: она была совсем без шеи, довольно толста,особенно сзади, возле подмышек, каменно кругла и тверда в талии, стянутойкорсетом; на плечах у нее лежал дымчатый мех, запах которого, смешанный сзапахом сладких духов, шерстяного платья и теплого тела, был очень душен.
В десять часов гости поднялись, налюбезничали и ушли.
Авилова засмеялась. — Ох, наконец-то! —сказала она. — Пойдем, посидим у меня. Здесь надо открыть форточку… Но,дорогой мой, что вы какой-то такой? — с ласковой укоризной сказала она,протягивая мне обе руки.
Я сжал их и ответил: — Я завтра уезжаю … Она взглянулаиспуганно: — Куда? — В Смоленск. — Зачем? — Как то немогу больше так жить… — А в Смоленске что? Но давайте сядем… Я ничего непонимаю …
Мы сели на диван, покрытый летним чехлом из полосатоготика. — Вот видите этот тик? — сказал я. — Вагонный. Я дажеэтого тика не могу видеть спокойно, тянет ехать.
Она уселась поглубже, ноги ее легли передомной. — Но почему в Смоленск? — спросила она, глядя на менянедоумевающими глазами. — Потом в Витебск… в Полоцк… —Зачем? — Не знаю. Прежде всего — очень нравятся слова: Смоленск, Витебск,Полоцк… — Нет, без шуток? — Я не шучу. Разве вы не знаете, как хорошинекоторые слова? Смоленск вечно горел в старину, вечно его осаждали… Я дажечто-то родственное чувствую к нему — там когда-то, при каком-то страшномпожаре, погорели какие-то древние грамоты нашего рода, отчего мы лишилиськаких-то больших наследных прав и родовых привилегий… — Час от часу нелегче! Вы очень тоскуете? Она вам не пишет? — Нет. Но не в том дело. Всяэта орловская жизнь не по мне. «Знает олень кочующий пастбища свои…» Илитературные дела совсем никуда. Сижу все утро и в голове такой вздор, точно ясумасшедший. А чем живу? Вот есть у нас в Батурине дочь лавочника, уже потеряланадежду выйти замуж и потому живет только острой и злой наблюдательностью. Таки я живу. — Какой еще ребенок! — сказала она ласково ипригладила мне волосы. — Быстро развиваются только низшиеорганизмы, — ответил я. — А потом, кто не ребенок? Вот я раз ехал вОрел, со мной сидел член елецкого окружного суда, почтенный, серьезный человек,похожий на пикового короля… Долго сидел, читая «Новое Время», потом встал,вышел и пропал. Я даже обеспокоился, тоже вышел и отворил дверь в сени. Загрохотом поезда он не слыхал и не видал меня — и что-же мне представилось? Онзалихватски плясал, выделывал ногами самые отчаянные штуки в лад колесам.
Она, подняв на меня глаза, вдруг тихо, многозначительноспросила: — Хотите, поедем в Москву?
Что-то жутко содрогнулось во мне… Я покраснел, забормотал,отказываясь, благодарности … До сих пор вспоминаю эту минуту с болью большойпотери.
Следующую ночь я проводил уже в вагоне, в голом купэтретьего класса. Был совсем один, даже немного боязно было. Слабый свет фонаряпечально дрожал, качался по деревянным лавкам.
Я стоял возле черного окна, из невидимых отверстий которогоостро и свежо дуло, и, загородив лицо от света руками, напряженно вглядывался вночь, в леса. Тысячи красных пчел неслись, развевались там, иногда, вместе сзимней свежестью, пахло ладаном, горящими в паровозе дровами… О, как сказочномрачна, строга, величава была эта лесная ночь! Бесконечная, узкая, глубокаяпросека лесного пути, великие, темные призраки вековых сосен, тесным, дремучимстроем шли вдоль него. Светлые четырехугольники окон косо бежали по белымсугробам у подножья леса, иногда мелькал телеграфный столб, — выше идальше все тонуло во тьме и тайне.
Утром было внезапное, бодрое пробуждение: все светло,спокойно, поезд стоит — уже Смоленск, большой вокзал. Я выскочил из вагона,жадно глотнул чистого воздуха… У дверей вокзала толпился возле чего-то народ: яподбежал — это лежал убитый на охоте дикий кабан, грубый, огромный, могучий,закоченевший и промерзший, страшно жесткий даже на вид, весь торчащий серымидлинными иглами густой щетины, пересыпанной сухим снегом, с свиными глазками, сдвумя крепко закушенными белыми клыками. Остаться? — подумаля. — Нет, дальше, в Витебск!
В Витебск я приехал к вечеру. Вечер был морозный, светлый.Всюду было очень снежно, глухо и чисто, девственно, город показался мне древними нерусским: высокие, в одно слитые дома с крутыми крышами, с небольшимиокнами, с глубокими и грубыми полукруглыми воротами в нижних этажах. То и деловстречались старые евреи, в лапсердаках, в белых чулках, в башмаках, с пейсами,похожими на трубчатые, вьющиеся бараньи рога, бескровные, спечально-вопросительными сплошь темными глазами. На главной улице было гулянье— медленно двигалась по тротуарам густая толпа полных девушек, наряженных спровинциальной еврейской пышностью в бархатные толстые шубки, лиловые, голубыеи гранатовые. За ними, но скромно, отдельно шли молодые люди, все в котелках,но тоже с пейсами, с девичьей нежностью и округлостью восточно-конфетных лиц, сшелковистой юношеской опушкой вдоль щек, с томными антилопьими взглядами… Я шелкак очарованный в этой толпе, в этом столь древнем, как мне казалось, городе,во всей его чудной новизне для меня.
Темнело, я пришел на какую-то площадь, на которой возвышалсяжелтый костел с двумя звонницами. Войдя в него, я увидал полумрак, рядыскамеек, впереди, на престоле, полукруг огоньков. И тотчас медлительно,задумчиво запел где-то надо мной орган, потек глухо и плавно, потом сталвозвышаться, расти — резко, металлически … стал кругло дрожать, скрежетать, какбы вырываясь из-под чего-то глушившего его, потом вдруг вырвался и звонкоразлился небесными песнопениями … Впереди, среди огоньков, то поднималось, топадало бормотание, гнусаво раздавались латинские возгласы. В сумраке, по обеимсторонам уходящих вперед толстых каменных колонн, терявшихся вверху в темноте,черными привидениями стояли на цоколях какие-то железные латники. В высоте надалтарем сумрачно умирало большое многоцветное окно…
В ту же ночь я уехал в Петербург. Выйдя из костела, пошелназад, на вокзал, к поезду в Полоцк: хотел поселиться там в какой-нибудь старойгостинице, пожить зачем-то некоторое время в полном одиночестве. Поезд наПолоцк отходил поздно. На вокзале было пусто и темно. Буфет освещала толькосонная лампа на стойке, в стенных часах постукивало с такими оттяжками, точносамо время было на исходе. Я целую вечность сидел один, в мертвой тишине. Когданаконец откуда-то запахло самоваром и вокзал стал оживать, освещаться, япоспешно, сам не понимая, что делаю, взял билет до Петербурга.