Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Действие порошков кончалось, кончалось и кончилось, он летел крошечными отрезками, то и дело садясь, чтобы перевести дух, и теперь держался древесных крон, чтобы не слышать и не видеть больше Фридманов и Айзенштернов, и как ни страшно было наверху, на ветках (один раз его жутким верещанием, от которого он проснулся, хватая ртом воздух, разбудила огромная стая мармозеток, пытавшихся от любопытства, а то и еще за каким делом, хватать его руками; он еле от них улепетнул) – это было лучше, чем внизу. В Иерусалим с его чудесами, с его стаями родных душ и деревьями, на которых только свои чистят перышки своим, он словно бы перестал верить; двигало им упрямство – и понимание, что занять себя ему больше совершенно нечем, жизни в нем как будто всего и осталось, что на этот перелет, а там хоть коты. Иерусалим открылся перед ним в одну секунду: вот не было его, а вот он есть, и по всему Иерусалиму стоял горький лекарственный запах. Йонатан Кирш пристроился на ветке и смотрел: внизу ходили люди в белых костюмах и масках, армейские люди, со шлангами, начинающимися где-то в грязных боках белой армейской машины, и распыляли белый порошок, и в ужасе он подумал, что это дезинсекция, прямо тут, на улицах, и попытался не дышать, но запах был слишком знакомый, аптечный, горький, манящий, и Йонатан Кирш понял, что эти люди распыляют рокасет, что рокасетом текут улицы иерусалимские, и спустился, и никто не гнал его, и кругом были коты и еноты, уродливые мелкие шакалы, и крысы, которых Йонатан Кирш раньше никогда не видел, и божьи коровки, и все они ходили по порошку и нюхали порошок, и Йонатан Кирш вместе с ними нюхал прекрасный, неподвижный в безветрии порошок, нюхал его, пока не перестала болеть голова, но не мог остановиться и еще нюхал, над ним уже беззлобно посмеивались молодые крысы, а поджарый лысый кот со страшной, как в ночном кошмаре, головой, сказал ему: «Мальчик, а приостановись-ка», – но Йонатан Кирш приостановился, лишь когда ноги и спина у него стали неметь, как будто по всему телу ползла радость, и от радости больше не надо ему было чувствовать измученное свое тело. Кто-то понял, что он ищет зоопарк, – и ему сказали, что не надо ему в зоопарк, про зоопарк говорят такое, что не надо ему в зоопарк, все ваши давно разлетелись из зоопарка. Он засмеялся и не поверил, лететь на немеющих крыльях было трудно, но приятно, он как будто все время проваливался вниз, а потом медленно, тяжело снова набирал высоту, это было смешно, а когда он опять провалился вниз, он увидел там, внизу, сестер Розен.
Они были ярко-рыжие, огромные, совершенно не похожие друг на друга: одна была почти квадратной, как коробка, а другая – длиннющей и узкой, и мандибулы у них обеих были увесистые и страшные, почти мужские, и когда Йонатан Кирш увидел их, они были заняты делом: то ели, отрывая огромные куски, текущий соком шесек[137], а то вдруг дрались между собой. Йонатан Кирш сел перед ними, открыл сухой рот, и рот этот оказался способен говорить, и тогда Йонатан Кирш начал перечислять. Гольдберги, Аксельманы, Хец, Нойманы, Ясели, Шиллеры, Арманы, говорил он и добавлял, ворочая давно разучившимся гнуться жестким языком: «Они умирают», – и продолжал: Лерманы, Саабы, Захаровы, Айхманы, Икерманы – и добавлял: «Они умирают», – и когда он упомянул Авнеров, Сомов и Емецев, квадратная жучиха, капая шесековым соком на сестру, обернулась наконец к нему и заорала. От неожиданности Йонатан Кирш попятился, но жучиха не давала ему уйти, шла за ним, шевеля страшными жвалами, а сестра у нее за спиной разворачивалась медленно, как танк, и слабым эхом повторяла, слово в слово, фразы старшей сестры – про то, что Савидоры и Мозманы, Корманы и Златковы жили там, где жили, а не тут, где им положено было жить, и считали, что им можно жить там, где они живут, а не тут, где им положено жить, и вот чем это закончилось, и что они были идиоты, и вот чем это закончилось, а Йонатан Кирш все пятился и пятился, и под конец не полетел, а косо, тяжело побежал по земле, по перегоревшим от жары листьям, по тонкой изморози белого порошка на траве, потому что боялся, что страшные сестры Розен поднимутся за ним в воздух и там, на лету, сделают с ним совсем уж бог весть что. Он пробился сквозь какую-то покореженную сетку, побежал, ныряя шеей, на отяжелевших ногах, и забился в корни какого-то никогда раньше не виданного дерева – так, чтобы вкопанная в землю маленькая табличка с текстом загораживала его от мира. Кто-то пел и разговаривал в кроне дерева десятками голосов – точно таких, каким пел и разговаривал бы Йонатан Кирш, если бы он разговаривал и пел; несколько раз мелькнули в воздухе хвосты, синие и зеленые. Йонатан Кирш зажмурил глаза, чтобы не видеть этих хвостов, и несколько раз беззвучно открыл и закрыл рот, а потом лег на землю, как ложился на пол Даниэль Тамарчик. Ему стали видны две пары ног в стоптанных армейских сапогах; обладатели этих ног явно жгли коноплю, один говорил, что всех их отвезут в Рамат-Ган, что база теперь в Рамат-Гане, а другой не соглашался и говорил про Ашдод, говорил, что в Ашдоде под землей построено такое, о чем никто не слышал, а только у него двоюродный брат служил с человеком, чей сосед во время милуима проходил месиму[138] в Ашдоде, и там под землей… Йонатан Кирш слышал их не очень хорошо, потому что с ветром волнами наплывал рокот, как будто гигантский жук, размером с тысячу сестер Розен, готовится подняться в воздух. «Если увидите… – сказал Йонатан Кирш, – если увидите…» – но так и не сумел придумать, кого.
Ури Факельман. Ебанулся на хуй, да?
Яся Артельман. Да отъебись ты, блядь, уже.
Ури Факельман. Вертолет, блядь! Вертолет!!! Ты не врубился, да? Ты охуел тут со зверьем своим на хуй и по-человечески понимать перестал, да?
Яся Артельман. Ты хуйню сейчас сказал, дебил.
Ури Факельман. Нет, ты реально охуел. Сучка эта вонючая – с ней понятно, ей тут самое место, оскотинилась и пускай, полевок жрет, я пришел – у нее жареная мышь на палке, я чуть не сблевал. Павлину хвост ободрала, у всех на глазах, мы сидим, пыхаем, она крадется, воняет на три метра, как бросится! Он, сука, еле вырвался, орал! Тоже хочешь павлинов жрать, да?
Яся Артельман. Уебу сучку на хуй, когда это было? Хуй я ей отдам павлина, он, может, у нас теперь один павлин на всю страну, вот же тварь ебанутая, когда это было? Что павлин? Сетки надо ставить, найти сетки и ставить…
Ури Факельман (опуская руки). Реально, блядь, ебанулся. Павлиний рыцарь, блядь. Артельман, бен-зона сраный, я тебе последний, блядь, раз говорю: вертолет!!!
Яся Артельман. Да отъебись ты уже, блядь!
Шестая-бет. Что такое «отъебись»?
Рав Арик Лилиенблюм. Ну допусти хоть на минуту, что ты действительно гильгуль[139]. Почему тебе так тяжела эта мысль?