Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может, и вовсе ничего?
Если верить Платону, книги расслабляют человека, веря в написанное, мы доверяемся тому, что идет снаружи, чужим отпечаткам, а не тому, что есть внутри нас.
Чужие отпечатки. Интересно, чьи отпечатки так тщательно отмывал суровый мужик в балахоне, думал я, глядя в потолок, хотел бы я знать, для кого он так старался — не для меня же? Хотел бы я знать, что ты за птица, Додо, во что ты меня впутала, и знаешь ли ты, как из этого выпутываться? И кто этот мадьяр, который дергает за твои веревочки?
И дергает ли кто-нибудь за веревочки самого мадьяра?
* * *
И бывший друг пришел к кровати
И, бормоча слова проклятий,
Меня ударил по лицу.
— Ничего не вышло. Ты хотел написать историю сердитого юного автора, а написал монолог похмельного клошара в ожидании todo, — сказал мне Лилиенталь, возвращая прочитанную наконец-то рукопись. Я взял у него тетрадь и подержал его за плечо, пока он избавлялся от ботинок. У него русская привычка разуваться в коридоре и кельтская манера снимать носки и бросать где попало.
Мой друг живет в похожей на лабиринт студии, где даже Байша не смогла в свое время навести порядок. Когда-то я был там частым гостем, мне нравился этот дом и нравился хозяин — злой, красноволосый, похожий на Гун-Гуна из «Каталога гор и морей». Понять, что он говорит, когда выпьет, невозможно, но слушать занятно — так древним языкам не хватало слов, и они позволяли смыслам переливаться одним в другие. Еще у него есть кукла Касперль, которую нужно надевать на руку, и тогда у нее двигается рот, кукле этой лет двести, не меньше, и рот у нее давно отодрался, одни красные нитки торчат. Когда Лилиенталю становится скучно с гостями, он достает куклу, сует в нее руку, и Касперль говорит гнусавым ярмарочным голосом: а не пойти ли нам вздремнуть, а, дружище? И сам себе отвечает: а вот и пойти!
Мне нравились его рассуждения о том, что сумасшедших надо лечить испугом: заманивать лимонадом и пирожными в беседку на воде и внезапно ее переворачивать, или — стрелять у них над ухом из ружья ранним утром. Мы часто говорили о сумасшедших, потому что Лилиенталь считал себя сумасшедшим в третьем поколении, мало того, он считал себя потомственным наркоманом, потому что какой-то его прадед-офицер однажды так и не проснулся в малайском опиумном притоне. Мне даже имя его нравилось, в детстве я читал о Карле-Вильгельме Лилиентале, человеке, объяснившем причину парения птиц и погибшем от порыва глупого берлинского ветра.
— Жертвы должны быть принесены, — сказал авиатор перед смертью. Я даже хотел написать это на одной из Лилиенталевых стен, сплошь исписанных друзьями-бражниками, но передумал и написал другое: счастлив, кто падает вниз головой: мир для него, хоть на миг, а иной. Под моей надписью вскоре появилась другая: жизнь — это боль! взяла со стола двадцатку (ева).
Самая жестокая надпись — на зеркале, черной помадой — оставалась со времен Дарьи, русской студентки, прожившей в студии несколько накаленных, будто вольфрамовая проволока, недель. По студентке мой приятель убивался на удивление долго, русские женщины — наша с ним угрюмая слабость. Дарье хотелось бродить по городу ночью, забираясь в портовые бары, где подают горячую вишневую водку, ночевать в чужих лодках, замусоренных рыбьей чешуей, слушать фадо и курить траву на рассветных холмах Байру-Алту. Ли предпочитал всему этому свою студию, дай ему волю — он лежал бы на Дарье сутки напролет, отвлекаясь только на кокосовый суп, который хозяйка тайской лавки приносила ему в судках.
Наткнувшись на скорбное Лилиенталево упрямство, девица поступила по примеру американцев, не желавших платить налоги короне: они просто взяли и вывалили фрахт английского чая в воды гавани, весь без остатка. Однажды вечером Дарья дождалась, пока Ли заснет, вылила его запасы рома и самбуки в чугунную ванну, посыпала тростниковым сахаром, подожгла эту адскую смесь и удалилась. Открыв наутро глаза, Лилиенталь обнаружил покрытую черной сажей ванную, закоптелый пол и размашистую надпись на зеркале: «Алло, летчик, ты слишком низко летаешь».
Вот бы мне теперь зачерпнуть из этой ванны, я бы даже на горящую самбуку согласился, пил бы это горючее, как воду из ручья, низко наклонившись, и еще в лицо себе плескал бы. Жизнь в тюрьме отвратительна не столько сыростью, одиночеством и тем, что туалет похож на латрину в замке госпитальеров, сколько скудостью ежедневных ощущений. Вкус во рту всегда один и тот же, боюсь, что даже самбука не слишком бы мне помогла. Здешние запахи через неделю знаешь наизусть, тюрьма сдает их будто карты, аккуратно, постепенно, а дома их — сотни, в городе — тысячи, и все бросаются на тебя радостно, как собаки, часто дышат, встают лапами на плечи. О прикосновениях и говорить нечего, приятна на ощупь только клавиатура, все остальное осклизло, сомнительно, мокро или заскорузло.
Сегодня Пруэнса вызывал меня, чтобы прочесть показания нового свидетеля, так радовался, что даже чаю велел принести, и читал с особым выражением, делая театральные паузы.
«Настоящим подтверждаю, что с подозреваемым у меня были близкие отношения, однако я отвергла его предложение руки и сердца, чем привела Кайриса в отчаяние. Однажды он залез в нашу квартиру по карнизу, перепугав соседей и мою младшую сестру Сольвегу. Сестру он пугал и позднее, она боялась мне признаться и довольно долго терпела его домогательства. Он воображает себя писателем, не признает никаких правил и совершенно аморален. Полагаю, что Кайрис способен на криминальные поступки. В том числе и на убийство».
Когда я услышал это, то даже засмеялся от удивления.
— Это же Габия пишет! Где вы ее выкопали? И при чем тут наши с ней отношения, близкие или далекие? У нее, видать, в голове помутилось, она всегда была немного не в себе.
— Да? А мне она показалась здоровой и бодрой, — заметил Пруэнса, — даже слишком для ее нынешнего положения. Вы убедитесь в этом, когда у вас будет очная ставка с сеньорой Рауба.
— С сеньорой кто? — мне показалось, что я ослышался.
— Сеньорой Рауба из Литвы. Вчера мы с переводчиком звонили ей в гостиницу, чтобы снять предварительные показания. Она придет сюда в понедельник, чтобы вас увидеть.
— Габия придет сюда? Что она делает в Лиссабоне?
— Вероятно то, что полагается в таких случаях. — Пруэнса пожал плечами.
— Послушайте, что за тенета вы тут плетете? Я требую очную ставку с самим Раубой. В конце концов, вы конфисковали его камеры, значит, он может быть вызван как свидетель.
— Вот как? Я подумаю, что можно сделать, — следователь посмотрел на меня с интересом.
Почему Лютас не рассказал мне, что женился на кукольнице? Мы ведь вспоминали о ней пару раз, но он даже виду не подал, сказал только, что заходил на улицу Пилес, уже после моего отъезда, весной две тысячи пятого. Я даже помню, где мы об этом говорили, — на ступеньках лиссабонского собора Се, сидели там на ярком солнце и ждали моего поставщика, прихлебывая коньяк из нагревшейся фляжки. Я немного нервничал, высматривал синюю теннисную сумку в толпе туристов и почти не слушал.